– От тебя идет один негатив! Я ребенок, со мной так нельзя!
И Лиза бросилась целовать его взмокший лоб и макушку, а рукой шевелить, чтобы скорее подсохли, упрямые пряди. В разгар этих нежностей к ним подошел Ерохин. В момент водружения бейсболки на мотающуюся Викешкину голову чинно сказал:
– Привет, – и тревожно сглотнул, словно перед ним была горка его любимой цветной капусты, обжаренной в сухарях, и шевельнул ушами.
Они не виделись два с половиной месяца – с тех пор как Лиза уволилась из «Шарм-вояжа». И надо бы было хоть что-то почувствовать, желательно эпохальное, а она не могла – ничего, кроме сухости на губах и страха прикосновения. Впрочем, это был слишком специальный сюжет, и думать о нем, конечно, не следовало. Не думать о белой обезьяне – и точка. О белой мохнатой обезьяне с белым хвостом и белыми мохнатыми лапами. Не думать о том, к чему свелась ее жизнь.
– Иногда хочется быть собой? – вдруг вспомнила Лиза.
– Иногда. По субботам, – натянуто улыбнулся и вдруг со значением сверкнул глазами: – Я здесь с Алёнкой.
И Лиза заметила наконец, что он загорел (наверно, съездил в очередной рекламник) и что сине-голубая ковбойка идеально подходит к образу Элвиса Пресли, под которого он иногда косил. И хохолок, уложенный феном, был, видимо, тоже в честь Элвиса и субботы.
Алёнкой называлась жена. Лиза видела ее на новогоднем корпоративе секунду в профиль и пять – в опрометчиво обнаженную спину с бугристой кожей, тогда показалось, что Дэн эту кожу с усилием гладит, чтобы хоть чуточку разровнять. А потом Лиза долго рыдала в уборной, Гаянешка ее отхаживала остатками коньяка, а Лиза из страха проговориться что-то судорожно врала про неотменимый новогодний синдром.
Теперь Ерохин приближал их друг к другу широким, ласковым жестом:
– Алёна, Лиза, моя жена, наша сотрудница, к сожалению, в прошлом…
– Жена – в настоящем, – суховато уточнила Алёна и подала Лизе руку.
На подбородке и лбу у Алёны посверкивали розоватые бугорки, наверно, такие же, как на спине. А чтобы они не слишком бросались в глаза, обе ноздри украшали звездочки пирсинга. Протянутая рука была узкой и гладкой, но все равно Лиза сделала вид, что хочет чихнуть, отпрянула, заслонилась ладонью, натужно закашлялась. А ребеныш, ловко выскочив из-под руки, уже сотрясал Алёнину кисть:
– Викентий, приятно. Вам тоже приятно? А у вас дома есть дети? Передавайте им от нас с мамой большой привет.
И все бы этим обаятельно завершилось – Алёна смеялась, Ерохин снисходительно покачивал головой, Лиза сморкалась в платочек и вспоминала годичной давности разговор («почему ты с ней?» – «с ней комфортно» – «почему со мной?» – «ты – бессна!»), вспоминала безлично и разве чуть удивленно, как вдруг Викентий с воплем рванулся к литой ограде:
– Смотрите! Смотрите! – Подпрыгнул, повис на ней: – Там Пушкин! Там люди!
На другом берегу канала, где все они были каких-то пятнадцать минут назад и куда сейчас смотрели вместе с другими, только что протестантами, теперь же – зеваками, пусть и увешанными белыми ленточками и полученными возле рамок значками, происходило загадочное: над колышущейся толпой что-то летало (пластиковые бутылки?) и что-то клубилось (выпущенный из баллончика газ?). Но главное – шлемы, сверкающие на солнце, будто потоки черной икры, будто там шел какой-то невиданный нерест, врезались в скопление людей, чтоб ненадолго отпрянуть и вклиниться с новой силой. При этом из труб, спрятанных в середине канала, по-летнему били фонтаны, да и вообще ощущение праздника еще толком не улетучилось. Дэн бормотал:
– Операция вытеснения?.. Ну не операция же захвата? Разрешенное время не кончилось! Кремль никто не штурмует… Что-то я не врубаюсь, – и украдкой накрыл Лизину руку своей, по привычке сжал пальцы, потому что Алёна от них в этот миг отвернулась и втискивала скороговорку в айфон:
– Нет, без нас ты по-любому… нет, не пойдешь… ты Чучундру кормила, ты музыку сделала? мы по-быстрому! говорю же!
Надо было не охнуть, не зашипеть и руку не вырвать, а мягко освободить. Но мешали вдруг застучавшие зубы и страх выдать себя с головой – свое начинающееся безумие. Ну подумаешь, Дэн, подумаешь, стиснул пальцы… А прострел ветвящейся молнией добежал до левой лопатки. Лиза вздрогнула. Ерохин это понял по-своему, чуть склонился, для конспирации посмотрел в никуда – в синее небо, там барражировал вертолет – и спросил:
– Завтра в три?
Руку Лиза все-таки вырвала. И закричала:
– Позор!
Потому что парни, стоявшие рядом с ними, тоже кричали:
– Позор! Мусора – позор России!
И набережная, как зажженный бенгальский огонь, ожила:
– Позор, позор! – понеслось далеко, до самого Лужкова, все еще переполненного моста.
На другом берегу черные с просверком шлемы снова катились лавой, рассекая толпу. А когда рассекли, стали зачем-то теснить – этих налево, других направо, третьих поближе к воде. Оттеснили и тут же отпрянули. На таком расстоянии ничего невозможно было понять.
Ей следовало остановиться, а она не могла и кричала устало и хрипло.
Ерохин с Алёной были уже далеко. Кажется, время теперь выпадало из Лизы, а Лиза из времени – на довольно-таки большие отрезки. На часах было без пятнадцати шесть. Викентий беззвучно ревел, втянув в себя губы.
– Мой Мурмур! – наклонилась и потянула зубами за прядь. – Мой самый мурмурный Мурмур на свете! Мы сейчас же едем домой, по дороге накупаем вкусняшек!
Ребеныш сопливо спросил:
– А Сергеич-Пушкин? – и немедленно друга сдал: – И мороженый торт купим тоже? Только тебе нельзя, ты дрожишь, ты больна?
Лиза присела с ним рядом, и он мокро чмокнул ее в щеку.
Из-под коврика возле двери выглядывал белый угол конверта. Чтобы конверт не заметил Викентий, Лиза поставила на него пакет, быстро открыла дверь… Изредка Ю-Ю себе позволял – то есть это, конечно, он ей позволял – из подземелья увидеть краешек неба. Иногда в конверте лежали деньги с какой-нибудь кроткой припиской типа «миленькой Веточке одеться в листочки», иногда – сами листочки, чуть подсохшие, привезенные из немереной дали, в которую его без всякого предупреждения вдруг унесло. Однажды – это было круче всего – в конверте оказалась его детская фоточка, с заломленным краем, аутентичная, на которой он улыбался зубами, одетыми в проволоку, будто пробка неоткупоренного шампанского (ведь все еще впереди), и требовательно смотрел своими настырными, чуть раскосыми – от корейского прадеда – глазками. Чуть-раскосость с годами почему-то прошла, а взгляд навылет, как у пластмассовой пробки, остался. Сегодня конверт был заклеен, на ощупь в нем прятался диск – с фотками, фильмом, игрой? он в Москве? сам пришел и сам положил? Как это мило с его стороны – звучит по-дурацки, но разве это не милость? – глаза уже были на мокром месте, когда в кухне что-то с грохотом полетело на пол.
Это упали большие ножницы, а следом – коробка с «мороженым тортом», которую Викешка пытался ими открыть.