Павлик про фольклор ничего не знал, но он ему заранее представлялся делом скучным. Ходить по убогим деревенским домам, в которых не то что жить, а смотреть на них страшно, слушать бредни и жалобы отсталых старух – что могло быть тоскливее, и, значит, девочка, которой всё это нравилось, не могла не быть в душе такой же унылой и бесталанной. Да и выглядела она… Не то что с Аленой, даже с Маруськой, дворянкой бочкообразной, не сравнить. Хилая какая-то, не поймешь, в чем душа держится, в одном и том же бесполом комбинезоне, в сером платке, который никогда не снимала.
– Гриш, можно я завтра после обеда в Теменково схожу? Только там собаки. Пусть меня Эдик проводит.
«Ничего себе, он ее дразнит, а она его с собой зовет», – удивился Павлик.
– Не, – отозвался Сыроед. – Я их сам боюсь, твоих собак. Меня в детстве какая-то сука за попу цапнула.
– В Электроуглях? – спросил Бокренок сочувственно, а может быть, просто очень понравилось ему слово «Электроугли», и он при любом удобном случае его произносил. Он прежде думал, что это название советское, инфернальное, но Сыроед ему объяснил, что оно еще до революции возникло, когда иностранные фабриканты завод по производству электрических углей построили («Углей или угрей?» – засмеялся Бодуэн и стал лихорадочно соображать, как бы поинтереснее на эту тему сострить, но не успел ничего придумать), а Бокренок еще больше Электроугли зауважал и решил, что если с картошки вдруг живым вернется, то обязательно туда съездит и разузнает, что это за вещь такая – электроуголь, потому что никто не сумел ему разъяснить. Ни Эдик, в Электроуглях проживающий, ни Данила-мастер.
– Хрена! Меня в Углях каждая собака знала, – оборвал его раздумья Сыроед. – В Москве в вашей гребаной куснула. У тетки на «Автозаводской» возле Тюфелевых бань. А мне потом пятнадцать уколов в живот влепили.
– Так ведь сорок положено, – озаботился Данила.
– Недолечили, значит.
– И местом ошиблись.
– Может, сейчас не поздно добавить?
– Слушай, – испугался Бокренок. – А ты воды, случаем, не боишься?
– Боюсь, – ответил Сыроед сдавленно и в следующее мгновение метнулся как щука и ухватил Бокренка за палец.
Маленький Бокренок взвыл от боли и стукнул Сыроеда по голове словарем исландского языка, который читал Данила. «Взрослые парни, а дурачатся как второклассники», – подумал Непомилуев с нежностью.
– А чего? Я знаю случай, как человека ежик бешеный укусил, – сказал Дионисий. – А он прививку делать не стал, потому что пить после этого полгода нельзя.
– И что?
– Ничего. Помер мужик. Но перед этим медсестру укусил.
– Ужас какой, – пробормотал Сыроед. – Но я его так, блин, понимаю.
– Ты Пашку возьми, – посоветовал Люде Данила. – Он здоровый. Всех кобелей разгонит.
Люда повернулась к Павлику. Меньше всего ему хотелось идти в какое-то Теменково, которое неизвестно где находится, и о чем-то говорить с непонятной старушечьей Людой. Если бы его позвала Алена! Но она после их последнего разговора странным образом не приблизилась, а отдалилась от него, сделалась неприступна, смотрела в сторону, и если прежде ей было всё равно, что ее видят с Павликом и шепчутся за спиной, то теперь она как будто стала чего-то бояться, стесняться и, переломив себя, попросилась у Бодуэна на кухню. Павлик решил, что она делает это для отвода глаз, чтобы никто ни о чем не догадался, не узнал об их тайном договоре, и сам старался вести себя сдержанней.
Но если бы он только мог увидеть себя со стороны! Не проходила его любовная блажь, а только пуще и всем заметней становилась. Как самый настоящий дифференциальный признак.
– Пойдешь? – спросила Люда бесцветным голосом, глядя куда-то в сторону.
Фольклорная практика
До Теменкова шли больше двух часов. Впереди Люда, позади Павлик. Никаких собак нигде не было, Непомилуев злился и думал о том, что еще придется в ночи идти назад. Ему хотелось поскорей вернуться к ребятам, которые совсем своими за эти дни стали. А Люда летела вперед. Она двигалась легко, яростно и упруго, потому что ей было нетрудно нести свое худенькое ущербное тело и она хотела как можно скорее унести его прочь от Анастасьина вместе с грузно ступающим вслед за ней Павлом. Но он всё равно шел и думал о другой. Он даже забыл, что идет вместе с Людой, забыл, куда идет и зачем, он снова чувствовал, что он один, и не замечал обращенного назад цепкого третьего женского глаза, который читал его нехитрую душу так же легко, как читал Павлушин отец следы на контрольной полосе. И взгляд этот с каждым шагом становился всё упрямее, капризнее и своевольней, а узкие губы что-то твердили просящее и требовательное одновременно, но Павлик ничего не слышал, не замечал и не предпринимал.
«Аленушка, литовочка моя драгоценная, – шептал он. – Дурочка ты, счастья своего не понимаешь. Прописки у меня московской нет. Да я тебе такое покажу, что никакая Москва не понадобится. Да ты знаешь, какая у нас там красота, люди какие и чувства! Уезжать никуда не захочешь».
Дорога шла теперь через поле, и идти по ней сделалось скучно и тяжело. Лесом шагать было куда как веселее, привычнее. Невидимое за облаками солнце клонилось к горизонту, воздух сгущался, насыщался зябкой влагой, Павлика немного знобило, и край поля плыл перед глазами, как берег моря в жаркий день, куда привозили на летние каникулы детей из Пятисотого.
– Устал, Пашенька?
– Нет.
– Зачем неправду говоришь? Я же вижу, что устал.
И снова шли, но теперь уже медленнее. Чуткая оказалась девушка, внимательная. Но Павлик как-то об этом не подумал, потому что про Алену все мысли были. Ах, напрасно она ему сказала: забудь меня, выкинь из головы, пока в Москву не вернемся! Да если б можно было так легко забыть то, о чем постоянно думаешь, то, с чем просыпаешься и засыпаешь. И вообще зря они так договорились. Шел бы он сейчас и шел со своей литовкой по полю, а больше ничего ему и вправду не надо… И как-то легче, когда про Алену думал, становилось. А сколько они так топали, он не знал, но точно не два часа, потому что давно должно было стемнеть, а всё не темнело.
Смеркаться стало, только когда подошли к висячему мосту. За неизвестной быстрой речкой дорога резко повернула направо, и впереди показалась деревушка. Дома в ней располагались вдоль единственной улицы и только с одной стороны, а с другой протекала река, за которой начинался высокий хвойный лес. Река, должно быть, поднялась после дождей и подтопила берег, и дома и деревья отражались в покойной коричневой воде. Посреди реки стояла лодка, из цельного дерева выдолбленная, и в ней рыбачок удил рыбу. Каждый дом не был похож на другой. Перед воротами – кусты рябины, черемухи, сирени, вкопаны лавочки, и старушки, как девочки, сидели на одной из них и тихо говорили друг с дружкой. «Интересно, – подумал Павлик, – когда люди маленькие, то они дружат девочки с девочками, а мальчики с мальчиками. И в старости опять то же самое». Только вот дедушек-мальчиков, кроме старичка-рыболова, Непомилуев не обнаружил, а девочки-бабушки посмотрели на вошедших испуганно, но потом заулыбались. Павлику это почему-то напомнило тканый ковер, висевший в его детстве в большой комнате, – единственную вещь, которую родители привезли в Пятисотый из прежней жизни.