– Ну ладно тебе, мстить, – сказал Леша Бешеный и хлопнул крайнюю рюмку. – Тоже мне Хамлет нашелся. У тебя девок сколько было?
Павлик густо покраснел и опустил глаза.
– В вашем институте-то как в шоколаде, поди, – проговорил Леша Бешеный мечтательно. – Я в твои годы ходок был тот еще. Через женщин и жизни чуть не лишился, нос в драке потерял, а всё равно ничего лучшего на свете нету. Ты с баб начни, – добавил он прозорливо. – А там и девки к тебе потянутся. И не ищи, Пашка, гордых и красивых. Добрых ищи и сговорчивых.
Павлик, смущенный, ушел от Леши и после этого разговора перестал к нему часто ходить. И бригадир всё понял, не обижался, посмеивался только. Непомилуев клял себя, представлял, как Леша рассказал об их разговоре парням, как те ржут, и каждый раз, когда издалека видел, как говорят между собой Леша с Бодуэном, думал, что говорят о нем, и страдал.
«Почему у всех так просто? А у меня так сложно?»
Павлик почернел, усох, как молодой послушник, днем яростно собирал картошку, точно стремился за полдня отработать всю смену, а после обеда, когда бригада была еще в поле, шел в зеленый домик и читал книгу, которую дал ему Леша Бешеный. Павлик ее настоящее название раньше слышал и про ее автора слышал тоже. Знал, что это самый главный враг всего СССР. И знал, что книга эта самая что ни на есть вражеская. Но врага надо знать в лицо. И он читал. Возненавидел с первых страниц, но читал. Хотел бросить и изорвать, но не мог остановиться. Возмущался, сжимал кулаки, злился и не мог с собой ничего поделать. Она не столько открывала ему глаза, сколько заполняла лакуны и отвечала на неотвеченные вопросы. Потому что Непомилуев был родом из тех мест и видел в тайге колючую проволоку брошенных лагерей и недостроенную железную дорогу, которую из Обдорска на восток тянули, помнил, как замолкали отец и Передистов, когда шли мимо поросших травой и сорным лесом развалин. Потому что не забыл разговоры, которые в городе разговаривали про то, как и с чего Пятисотый начинался и кто его строил. И всё это было похоже на страшную семейную историю, которую от посторонних скрывали да и промеж себя не обсуждали, как не обсуждают самоубийство или какой другой страшный родовой грех либо беду близкого человека, а история-то была. И что тронуло Павлика в той книге больше всего – не было в ней злорадства, не было издевки, насмешки, ярость была, боль, возмущение, горечь, но это чувства правильные, их Павлик понимал, а лжи и сам терпеть не мог.
– Мне рассказывали, – сказал Леша Бешеный, когда Павлик вернул ему «Остров сокровищ», – что, когда судили моего продавца из букинистического, была там одна женщина. Она случайно прочла, не хотела читать, но прочитала. И вот ее вызывают на суд свидетельницей, и она уверенно так говорит, что это всё клевета на советский строй и извращение исторической правды. И нет бы судье на этом месте остановиться и ее отпустить, но он всё-таки спросил: а почему вы думаете, что это клевета? А она говорит: потому что если это правда, то жить с ней невозможно.
– Но ты же, дядь Леш, живешь.
– Живу. И тебе наказываю. Ты вот давеча, Паша, меня воровством укорял, – промолвил Леша насмешливо. – Ну чего глаза-то отводишь? А я тебе так скажу. При Сталине ведь столько не воровали, как сейчас. И работали больше. А теперь ответь мне, студент, только честно ответь: согласился бы ты, чтобы батька усатый вернулся? По-другому-то никак. Либо срок за срезанные колоски, либо воровство сверху донизу. Нету, Павел Батькович, в России середины.
«Так вот он зачем мне эту книгу дал, – подумал Павлик, шагая от Леши Бешеного к зеленому домику. – Чтобы себя передо мной оправдать. Эх, Леша, Леша. Хитрый ты мужик и лукавый. Нашел себе отмазку».
– А почему это наш малыш озабоченный ходит? – спросил Бодуэн. Он к Непомилуеву с каждым днем всё внимательнее и насмешливей относился, но Павлик не догадывался, что эта насмешка из уважения слеплена и признания силы.
– А это он «Архипелаг» прочел, – ответил Бокренок.
Павлик с недовольством посмотрел на Бокренка Женю: углядел-таки. А еще друг называется.
– Ого! Нашего малыша совратили? Скажите, пожалуйста. Ну и что же вы, молодой человек, впечатлены? Карту со стены прямо сейчас снимать будем?
– Нет, – сказал Павлик, – карта здесь ни при чем.
– Как же так ни при чем, когда она лагерями испещрена и нигде на ней воли нет?
– Всё равно, – повторил Павлик упрямо. – Карту не отдам. География не виновата.
– А кто ж виноват? История? Литература?
Но Павлик уже замолчал, закрылся, как раковина, и ничем нельзя было его раскрыть, разве только взрезать ножом. Но если бы всё-таки он собрался что-то Бодуэну сказать, то получилось бы у него примерно так: ты вот, Гриша, читал всё это и находил подтверждение своим мыслям, валить отсюда надо, потому что никогда не было и не будет ничего хорошего на этой земле. Ты как бы уже извне читал, оттуда, а я – изнутри, потому что мне валить некуда и незачем. Но ведь и он написал тоже изнутри, сначала для меня, который здесь будет жить, а уже потом для тебя, который уедет, – вот в чем вся штука-то и между нами разница.
И Бодуэн, похоже, это уловил. Не согласился, но Пашино право по-своему думать признал.
– Интересный ты всё-таки, Павленок, тип, – очистил он уважение от насмешки, только по-прежнему занятый подростковыми обидами Павлик эту очистку не разглядел. – Хотел бы я на тебя посмотреть лет через двадцать: что из тебя получится? И сдается мне, сделаешь ты, Непомилующе, великую карьеру. Будешь огромадный начальник, с кабинетом, с пердачем да с пермашем, с вертушками, с секретаршами, а мы у тебя под дверью встанем.
– Размечтался, – хмыкнул Сыроед. – Да тебя до его дверей никто не допустит. Под окном будешь жалобно петь, пока мильтоны не прогонят: Павел… как тебя по батюшке? А помните Анастасьино? А не забыли, как мы с вами картошку собирали да водку пили?
«Смеетесь вы опять надо мной, нашли себе забаву, – подумал Павлик тоскливо. – Нет, прав был Леша. Высокомерные вы люди, едкие, уйду я от вас далеко-далеко». И, точно поймав его мысль, заговорил Данила:
– А ведь это правда, Паш. Чем больше обещает юность в будущем, тем смешнее она в настоящем.
– Ну. Зря, что ль, мы в тебя столько инвестируем? – ухмыльнулся новый картофельный вождь. – Станешь ты каким-нибудь там членом цэка, цэкака или вовсе Политбюро грядущих дней, и помянешь нас добрым словом, и не позволишь никому гнать наше шумное племя.
И Павлик опять не мог понять, шутит он или говорит серьезно. Но, похоже, Бодуэн и сам этого не знал.
Лазарет
– Эй, слышь, у тебя бумажки не будет?
Павлик чуть не подпрыгнул на месте. Он и так стеснялся ходить в прозванный скворечником уличный дощатый туалет с двумя кабинками и старался навещать его поздним вечером либо ранним утром, когда там никого не бывало. Кабинки были общие и для девчонок, и для мальчишек, и все как-то приспособились ими пользоваться, а если возникала очередь, спокойно стояли и ждали, только Павлик был стыдлив до невообразимости, простотою полевых нравов тяготился, и хрипловатый, прокуренный девичий голос, раздавшийся из-за щелястой стенки, заставил его покраснеть и сжаться. Он протянул в щель в перегородке несколько смятых клочков совхозной газеты и решил, что будет сидеть в скворечнике столько, сколько необходимо, чтобы задавшая ужасный вопрос девица исчезла. Но когда спустя время вышел на улицу и двинулся к калитке, дорогу ему перегородила невысокая, но плотно сбитая женская фигура.