– Да знаю я, знаю. А что с ними, Пашка-молодца, поделаешь?
И было что-то в его голосе такое, что Павлика вдруг пронзило: а что, если и Леша Бешеный сам на руку нечист и всё его добро не только трудом, но и воровством нажито? А директор с его роскошным домом и личным автомобилем, а агроном, а главный экономист? Они на своих машинах ездят, а за бензин cами платят или в совхозе берут? И только ли бензин? На поле иногда приезжали государственные машины с оплаченными в совхозной конторе накладными. Заплачено за пять мешков, просят положить десять, мы-де договорились.
– С кем вы договорились? – вскипал Павлик. – Если написано в накладных пять мешков, значит пять.
– Тебе какое дело? – Мужики были разные, но говорили примерно одно и то же. – Ты студент? Студент. Вот и грузи, сколько тебе велено. А вы чего, парни, стоите? – обращались одни повелительно, другие заискивающе к структуралистам, с удовольствием наблюдавшим за Непомилуевым. – Грузите давайте. На пиво дадим.
– Не, мы без старшого никак не могем, – отвечал Сыроед басом. – Строг больно, да и драчлив не в меру. Вы лучше идите, граждане жулики, с директором договаривайтесь.
– Да договорились уже! – вопили казенные мужики, на «жуликов» не обижаясь.
– Вот с директором сюда и приезжайте, – возражал Павлик свирепо, и в морду хотелось им дать. Потому что, понимал юный руководитель, тут уж точно враги, вот где антисоветчики самые лютые. Не на словах, а по делам своим. Ворюги, сытые, наглые, ничего не боящиеся, у государства ворующие. И такую ощущал ярость и ненависть к ним, что криком хотелось на всю деревню заорать, чтобы все услышали: держи вора!
– Ты хоть понимаешь, откуда эти оглоеды? – спросил у Павлика опытный Рома Богач, после того как тот отправил ни с чем очередную машину, записав, к возмущению хозяина, ее номер. – Райком, райисполком, военкомат, обэхаэсэс, милиция, суд, прокуратура, – загибал он пальцы. – Конечно, не сами, а шестерок своих присылают, но ты с ними бодаться будешь?
– Буду, – сказал Непомилуев твердо и достал свой список.
– Ну и куда ты эту цидулю отдашь? В ООН? В Интерпол? Или хочешь, чтобы совхоз с ними ссорился? Или факультет? Ты думаешь, там про это никто ничего не знает? Ты чи, може, хлопец, диссидент який таемный? На Гельсинску спилку працюешь?
– Да никакой он не диссидент, – засмеялся Сыроед. – Немец он. Шпрехен зи дёйч Иван Андрейч. У нас был в стройотряде под Целиком один такой. Фолькер из Ляйпцига. Хороший был немец, водку пил как все. А потом прораб попросил яму выкопать метр глубиной. Ну мы вырыли, натурально. А Фолькер полез ее мерить. Восемьдесят пять сантиметров, говорит, давайте дальше копать. Мы его, естественно, послали. Он за лопату. – Сыроеду бы только поболтать, ничего не делать, но перебивать его Павлику было неловко, подумают еще, что он рот подчиненным затыкает. – На принцип пошел, ну и мы на принцип. Тебе надо, ты и копай. Сидим, курим. А Витек потом приходит и говорит ему: ты чё, сдурел, фриц, куда такая яма?
– Это другое совсем, – сказал Павлик отрывисто.
– Другое? Ты пойми, дурачок, у них тут жизнь так устроена, и тебе этой жизни всё равно не понять. Такая-сякая, нравится она тебе, не нравится, но они живут, как живут, и им твоя правда не нужна.
– Правда всем нужна, – утвердил Павлик упрямо, пытаясь отогнать Сыроеда, как жужжащую над ухом муху.
– Ты приехал и уедешь, а им тут жить и с этим начальством дело иметь, – рассердился Богач. – До чужого монастыря со своим уставом, сынку, ни лизь.
Но Павлик ни Сыроеду, ни Богачу не верил. Какой же чужой, если для него он был родной? А только получалось, что в этом родном монастыре маленькие люди воруют мало, большие – много, вот и вся разница, воруют деревенские и воруют городские, и если Богач прав, то воруют те, кто вообще не имеют никакого права воровать, и страшно было про это думать, тут уж точно от таких мыслей свихнешься. Но и не прогонишь их, потому что мысль сильнее и ей не прикажешь: сюда ходи, а туда нет, эта мысль правильная, а та – зловредная.
Непомилуев не то что до такой степени наивен был, что не знал ничего про воровство в своей стране, – нет, он знал, конечно же, догадывался, он кино смотрел про берегись автомобиля и книги читал, где попадались малосимпатичные персонажи, но ему казалось, что только в кино это и могло быть; сам же он раньше никогда с воровством открытым не сталкивался, никогда в Пятисотом чужого не брали, ни личного, ни общего, и в голове у Павлика не умещалось: почему же здесь всё по-иному, будто это другая страна? Пока в поле работал, не обращал внимания, а как стал начальником – увидал и содрогнулся. И может, для того и стал?
«А студенты кур крадут, – вдруг прорезался посреди этой бессонницы то ли его собственный внутренний голос, то ли спорил с ним случайно проснувшийся Сыроед либо Бокренок, – в огороды залезают, яблони чужие обтрясают». И вроде бы ерунда, ну подумаешь, курицу украли или яблок нарвали, но получается, и те и другие друг друга стоят. Вся страна, что ли, ворует?
«Вся, дурашка, вся», – хихикал кто-то злобный, кто поселился внутри Павлушиной головы и с кем Павлик мысленно спорил. И что с этим делать? А ничего не поделаешь. Народ такой. «А завхоз твой почему, думаешь, уехал? Потому что с тобой не нахапаешь. А раньше можно было хапнуть. И Богач всё знал. И повар. И все его покрывали, потому что он с ними делился. И ребята не возражали, потому что их работать много не заставляли. Всем удобно было. А ты взял и всё порушил. А зачем? Тебе-то чего до этого поля и этой картошки? Кому и что ты хочешь доказать? А ведь мог бы по-умному, по-взрослому. Имеешь право себе взять, раз начальник. Только по чуть-чуть бери, не зарывайся». «Нет, я не буду воровать, – говорил Павлик. – Я работать буду». «А что изменится? Ты один, а их вон сколько. И ничем ты не лучше прочих, – возражал тайный Павликов мучитель. – А знаешь почему? Потому что ты шантажист. Ты обманом заставил их работать. А это по-советски разве, прыщавенький? Или они правы: это по-советски и есть? Как каша с молоком в детском садике. И вся страна так живет – на насилии да на обмане. Ведь если они всю правду узнают, как ты им тогда в глаза смотреть будешь?» И тревожила, и свербела мысль, сверлила Пашину голову, как будто и в самом деле кто-то приставил к голове ручную дрель, а потом начала путаться, мешаться явь со сном, и Павлик оказывался в незнакомых горах, куда вез его факультетский автобус, и снова пили водку парни, и нянечка-деканша сидела за прялкой на заднем сиденье, пряла верблюжью шерсть, внимательно за всеми глядела и просила студента показать ей блокнот, много ли он выучил новых слов, и что-то записывала сама. Но обрывалась нить, просыпался начальник в испуге, в холодном поту и смотрел за окно, не рассвело ли там, не проспал ли он, не пропустил ли будильник и то время, когда надо заводить ребятам «Пинк Флойд»? Никто же не подстрахует, все только рады будут.
А в Пятисотом и вовсе уже холода настали, думал Павлик и смотрел, как бьются голые ветви старой усадебной липы о печальный деревенский фонарь и тень от веток ложится на стену и дрожит. Он вспоминал иногда свою возлюбленную родину, видел во сне ее гольцы и распадки, ее окруженные лесом аккуратные невысокие дома, специально построенные так, чтобы их труднее было обнаружить с воздуха, ее веселых и ответственных жителей, которые каждое утро спускались под землю, в огромный город с глубокими тоннелями, шахтами и разветвленными ходами, и этих тоннелей было в несколько раз больше, чем линий московского метро, и там на глубине оберегали покой родной страны, себя не жалея. И не потому, что их кто-то обманывал или принуждал. Но страна про них ничего не знала, а если бы знала, то, может быть, и постыдилась бы так себя вести. И снова путались сны и явь, и снова не понимал он, где находится. Бригадир, начальник… Какой он, к черту, начальник! Мальчишка, недоросль, недотепа, что он себе вообразил и кого дурачит, в какие взрослые дела лезет, ничего в них не понимая? Но отцу и матери Павлик не жаловался больше, нет. Сам всё делал. А мать, может быть, и хотела ему что-то сказать, да он не слышал, не слушал, потому что мама что? Только пожалеть могла, а ему не надо было ее жалости. Он выстоять должен был. Он доказать должен был не Леше Бешеному, не бригаде, а себе самому доказать, что из правильного материала сделан и никакой он не кактус мексиканский.