Его жесты были столь выспренны, будто дни он проводил за кулисами театра. Ему мешало собственное лицо. Он зачесывал назад смазанные блеском волосы, одевался в темные костюмы хорошего вкуса, носил белые перчатки даже дома и заламывал руки по любому поводу.
Он разговаривал со своей собакой на «вы», терпеть не мог, когда его фамилию произносили вслух, всегда первым делом отрезал лейблы на купленной одежде и лишь потом решал, будет ли ее носить. Соль он использовал только в жидком виде, вычесанные волосы собирал целый год, чтобы торжественно сжечь весной.
Дождь Иероним называл «дырявое небо».
Он желал быть один, но ему мешало собственное присутствие.
Он даже не желал даже знать, откуда у человека растут уши.
Уверенный, что мир думает только о нем, он писал мемуары с самого детства. Мемуары были озаглавлены «Я сам». Они были исполнены витиеватыми вензелями и иллюстрированы открытками к текущему празднику.
Ефросинья открыла на свежей странице. Там была икона Ефросиньи Суздальской и такие заметки:
«Я — человек, подверженный грусти.
Мне свойственны разные ощущения.
Я так люблю, что даже не помню про секс.
Спросонья я вернулся не на ту постель. Там уже кто-то был.
Ничто человеческое мне не чуждо. Хоть я и не человек.
Я несколько раз совершал самоубийство. Всегда успешно.
Хорошо, что я не человек, как эти…»
Именины
День был в разгаре, она прибирала в доме, копалась в огородике, пока не стемнело. В сумерках, наконец, присела под иконы, достала просфорку и стала в задумчивости смотреть то на образ батюшки Тимьяна на ней, то на ноготь большого пальца своей прекрасной ноги. Прогорела и погасла свечка, только затем она оторвала листок от календаря. Итак, в сегодняшнюю ночь суббота сменялась на воскресенье. Приближался день ее рождения и именины — восьмого октября церковь чествовала Ефросинью Александрийскую и Ефросинью Суздальскую. Она закрыла дверь на крючок, помолилась перед образами при свете своих костей, помирилась с отражением и тихо легла, любуясь сквозь сон своим фарфоровым лицом. Сонный поток уносил сознание далеко, превращая кошек то в часы, то в кусты, то в пирожные. Тело было цветным и радужным, оно проливалось через песок, листья, тарелки и грампластинки; они сидели с батюшкой Тимьяном на полу, держась за руки, и безудержно-радостно хохотали.
Аккорд
Без подготовки. Всё звучит просто: надо ловить слова, когда они хотят становиться животными, растениями. Одно слово стало птицей и вылетело изо рта. Ефросинья хотела вдохнуть его обратно — ан нет, оно улетело как воробей и упало кляксой. И не поймаешь. Вокруг было клетчатое поле, по нему ходили японские крестьяне, не разгибаясь. Каждый их шаг был танцем многих поколений. Танцевать без рук, танцевать без ног — одними глазами. В них целый мир. Танцевать одной усмешкой. Танцевать ресницей. Даже если у тебя ничего не останется кроме одной-единственной точки, всё равно можешь танцевать этой точкой, и танец получится.
Сценарий своей жизни и смерти — кто его знает? И кто признается в том, что он сам его сочинил? Жизнь на велосипеде. Круг за поворот. Гипсовый жест. Излюбленный обман. Поглаживая округлое, стреляя во вращающееся, забывая странное, мы с каждым движением приближаемся к аккорду в конце симфонии. Всё звучит одновременно. Всё происходит сразу. И у Бога нет никаких планов. Он свободен в эту воскресную пятницу, он совершенно свободен. Он думает, чем бы заняться? Распяться или воскреснуть? Разделиться или собраться? Он может всё — а это трудный выбор. Сегодня он выбрал быть мной. Я должна соответствовать, мне приятно и трепетно. Слушать свои сердцебиения так, как будто это что-то серьезное. Испытывать холод от поцелуя и чувствовать темноту. Она сшита из бархата, и на ней отпечатаны тени черных кошек, красивые ворсистые тени.
Ногти и муравьи
Ефросинья проснулась от того, что ей начали мешать свои ногти. Она встала, прошлепала босыми ступнями к умывальнику, попутно заметив по свечению костей, что полнолуние вот-вот настанет. Из рукомойника вместо воды посыпались муравьи. Она заглянула в чан, но там тоже плескалась масса муравьиных тел, которые не вползали и не выползали, а мельтешили, колеблясь и перекатываясь мелкими волнами. В задумчивости Ефросинья умылась и почистила зубы муравьями, налила их в кошачье ведро (и кошки столпились лакать), присела на старый дубовый табурет. Она ощупывала мыслями реальность, пытаясь найти в ней необычные детали, которые могли бы послужить ключом. Что-то — то ли мысль, то ли цвет, то ли колебание воздуха — не давалось ей в руки. И вдруг она поняла — это был звук! Кто-то стучался к ней в дверь — давно, громко, может быть, даже ногами. Верный страж — дверной колокольчик — почему-то молчал, а упорный стук продолжался сам по себе, отдаваясь прямо в сердце. Она пошла открывать и обнаружила, что дверей две. Поколебавшись, открыла одну из них, но заметила, что рядом остались еще две неоткрытые двери. Она открывала их одну за другой, и всякий раз рядом видела еще две двери, продолжающиеся зеркальным рядом, а стук не прекращался. Тогда Ефросинья вышла из окна и прошла по воздуху вокруг дома на высоте человеческого роста. Никого снаружи не было, но в доме сегодня оказалось в два раза больше обычного окон, лестниц и дверей. Окна, она заметила, делились на левосторонние и правосторонние, лестницы вели внутрь и наружу, а двери открывались к себе и от себя. Всё это напоминало чередование вдохов и выдохов, и она поняла, что стук был стуком сердца, отчего нашла себя на крыше. Выше края черепицы торчали ветки рябины, Ефросинья заплела ветку за ветку, чтобы понять утром, вправду ли побывала на крыше. Вошла по воздуху обратно в окно, увидела в кровати вторую лежащую Ефросинью, притулилась рядом с краешку, но догадалась, что стук так и не прекратился. «Фросиня, открой мне скорее!» — взывала соседка. Наскоро вспоминая свое имя, запахиваясь в халаты и березовые рубашки, она побежала по всё удлиняющемуся коридору, к двери, потом вдруг очнулась, увидев, что в окна светит бледное утро, вскочила с постели и открыла, наконец, соседке. «Ну ты и спишь! — хохотала богатая телом товарка, поглаживая рыжую бороду ниже живота. — С тебя червонец за хорошую весть! Твой отец возвращается и ведет тебе жениха!» Ефросинья потеряла дар речи. Она вообще не знала, что у нее есть отец. Она машинально взяла нагретую золотую монету из ягодиц своей прекрасной задницы, подала соседке и уставилась на калитку.
Фасоль
Гость вошел, так тяжко ступая, что казалось, у него ноги из глины. В прозрачных глазах отражался предутренний улов рыбаков. Некоторые рыбки бились и выскакивали за пределы глазниц, тогда он усмехался и заталкивал их обратно. Когда он уселся на тяжело скрипнувшую табуретку, из двух зрачков почти одновременно глянуло по рыбьему глазу. Она перевела взгляд на ширинку, в которой быстро запрятался собачий хвост, вздрогнула и начала торопливо разогревать фасолевую похлебку, оставшуюся со вчера. По его манере разжевать чеснок и плюнуть им в тарелку, она поняла, что жены у него никогда не было и не будет, а значит, сомнительным становилось и то, что у Ефросиньи была мать. Только тогда, словно это что-то меняло, ей пришло в голову спросить, как его зовут.