Напрасно он ее обременял такими признаниями. Следует нести этот груз в одиночестве. Дэйв пошел в кухню, залил хлопья холодным молоком, но глотать почему-то не получалось, и на третьей ложке он сдался. Тупо сидел у кухонного стола и таращился в соседский двор, где пилили старый корявый тополь. Накануне рабочие обре́зали ветви с листьями и скормили их измельчителю. Ночь дерево простояло, воображалось Дэйву, в состоянии шока – растительной его версии. Спилили небольшие ветки – эту процедуру дерево могло бы пережить. С утра взялись за ветки покрупнее, однако и с этим дерево, наверное, сумело бы справиться, хотя и выглядело теперь приземистым и коротколапым, словно кактус карнегия. Но теперь включились циркулярные пилы и принялись за сам ствол, так что все его предыдущие попытки пережить и приспособиться оказались напрасными. Дэйв постоял, тяжело повернулся и отнес миску в раковину.
Сны стали для него отрадой – они были такими яркими. Словно появилась другая жизнь: чем скуднее бодрствование, тем ярче сны. Однажды, например, ему приснилось, будто у него есть гигантский тигр с ковриком желтовато-седой шерсти на подбородке. Тигр вошел в комнату, встал на задние лапы, положив передние на кровать в изножье, и всматривался в спящего Дэйва. Потом, словно приняв решение, запрыгнул – матрас под ним глубоко прогнулся, – прошел по постели и ткнулся носом Дэйву в лицо. Дэйв чуял жаркое, отдающее сырым мясом дыхание, от близости усов было щекотно, хотя зверь и не касался ими его кожи. В целом ощущение приятное, дружелюбный тигр, нисколько не опасный. А потом он проснулся – никакого тигра, один в постели.
Вероятно, эти сны отчасти были вызваны шевелением каких-то существ на чердаке, в паре метров над головой, – белки там, еноты или мыши. Надо бы от них избавиться, но было что-то компанейское, милое в этих ночных звуках, и Дэйв все откладывал войну с соседями.
Если несуществующий тигр может явиться ночью, почему же Конни не может? Почему бы ей не присматривать за ним, не быть ближе, чем даже эти чердачные существа? Она верила, что предки заботятся о ней. Была более духовной, чем он, пусть и не традиционно религиозной, и цитировала языческую мудрость: «Благодарность – корень всех добродетелей», которую понимала так: нам следует помнить тех, кто жил до нас. Она воображала, будто дедушки-бабушки подбадривают ее и ведут через испытания, как и прадеды, которых она не знала, и пра-пра… и так далее, до самых истоков. Так почему же не может Конни сама позаботиться о Дэйве? Далеко не сразу он сообразил, что непоследователен: Конни ведь не его предок. Они даже не родственники. А он почему-то упускал это из виду, и не в первый раз. На медицинской консультации, когда речь зашла о возможной трансплантации костного мозга: «Я отдам ей свой!» – сказал Дэйв и опомнился только под удивленным взглядом врача.
И все же он закрывал глаза и звал ее, звал. Воскрешал мельчайшие детали: длинные мясистые мочки, пятнышки на тыльной стороне кистей, будто на воробьином яйце, чуть надтреснутый голос, благодаря которому любые ее слова звучали так непретенциозно, неэгоистично.
– Помнишь эти свидания весной? – спросила она как-то. Не Дэйва, она говорила по телефону, сидя за кухонным столом с тяпкой на коленях – видимо, звонок помешал садовым работам. – Каждый раз, когда наступает весна, я снова думаю об этом. Мальчики являлись к парадному входу в рубашках с короткими рукавами, еще чувствовался запах от утюгов, которыми поработали их матери, а девочки надевали платья в цветочек и балетки, без чулок, что-то было такое свежее и такое… свободное – впервые выйти с голыми ногами.
Дэйв сидел тогда в гостиной с сыновьями и еще с кем-то. Кто это был? Какая-то соседка, приятельница Конни, заглянула к ним.
– Конни по телефону говорит, – сообщил ей Дэйв. – С минуты на минуту закончит.
Наклонив голову, он прислушивался, ожидая завершающих разговор ноток, но Конни смолкла, и Дэйв вдруг спохватился, что она уже несколько минут ничего не говорит. Потом он понял: только тишина и реальна, тишина в его спальне. Конни больше никогда не скажет ни слова.
В самом старом альбоме женщины были в жестких платьях и со сложными прическами, мужчины прятали подбородки в высоких воротниках, младенцы смотрели сурово, придушенные белыми кружевами. Дэйв мог бы заинтересоваться жизнью этих людей, знай он, кто они такие, но он ничего не знал. Надписи на обороте были до обидного неинформативны. Воскресенье, сентябрь 1893, перед роскошным обедом, гласила одна. Или другая: Прекрасный амариллис, который мама подарила нам на Рождество. Этим людям, видимо, и в голову не приходило, что однажды их снимки будет перебирать кто-то посторонний.
Более поздние были надписаны внятнее, да и без подписей Дэйв узнал бы своих бабушку и дедушку по отцу, сидящих на лужайке с новорожденным первенцем – его будущей тетей Луизой, ее единственную любовь унес туберкулез, а сама она скончалась в восемьдесят восемь лет в доме престарелых, выжив из ума, но на фотографии она браво шагала в камеру, вытянув вперед маленькие ручки, а родители следили за ней с самыми гордыми, самыми счастливыми улыбками.
Люди сороковых выглядели неожиданно гламурно, даже его мать в домашнем платье в косую полоску. В пятидесятые цвета прибавилось – по большей части пронзительно розовый и голубой, – но платья какие-то обвисшие, мятые, мужские стрижки чересчур короткие. Неужели Конни и впрямь выходила на люди в сверкающем розовом футляре, сужавшемся к середине лодыжки настолько, что подивишься, как она двигаться-то могла?
После этого темп жизни, видимо, ускорился – поздние фотографии так и не были вклеены в альбом. Дэйв открывал конверт за конвертом: Битси в пору кривых зубов, до того, как поставили брекеты; Эйб с щенком терьера, которого вскоре после приобретения переехала машина; снова Эйб, вручение дипломов. В самом последнем, самом тонком конверте Джин-Хо и Сьюзен пускали друг в дружку мыльные пузыри. Но и этот снимок, казалось, сделан давным-давно, лица девочек намного круглее и при этом не столь выражены, не столь индивидуальны черты.
Так в чем же смысл, в чем смысл, в чем смысл? Он протер начисто угловой шкаф (три тряпки понадобились) и сложил на нижнюю полку альбомы и конверты. Налоговые квитанции спрятал в ящик стола, где прежде лежали аптечные припасы. Из подвала принес ящик с набором малых инструментов, коробку с отделениями для шурупов и гвоздей, любимые пособия по ремонту и банку с клеем – распределил все на верхних полках шкафа (туда же отправились и крючки для вязания, и корзина для шитья, оставшаяся после Конни). Мусор вынес в проулок, пакеты для «Гудвил» сложил в багажник автомобиля. Протер стол и журнальные столики. Закинул в корзину для стирки грязные тряпки. Смел обрывки бумаги, пропылесосил пол и диван.
Он слишком устал, чтобы готовить ужин. Выпил два стакана скотча и лег, провалился в пьяный сон, матерчатый, словно тканью накрывший лицо. Ему снилось, будто он где-то за городом, на широком поле, – это, сообразил он, кладбище мебели. Брошенная мебель группировалась по категориям – акр кроватей, акр бюро, акр обеденных столов. Десятки кресел стояли под шелковицей, сиденья их были пусты, сквозь подушки проросли сорняки, и оттого, что кресла смотрели друг на друга, они казались еще более одинокими.