Из-за цаниоб пришлось выбрать легкие кожаные доспехи. В полновесных нагрудниках, наплечниках и поножах ехать было бы неудобно. Лишь Тенуин остался в привычном бурнусе, который, по его словам, защищал ничуть не хуже. В нем даже были предусмотрены свои кармашки для ниоб, а также крепления для дополнительных защитных слоев материи.
Выехали, как и планировали, до заката. Миалинта ехала на минутане, Теор – на лошади, Тенуин сидел на крытых козлах наэтки, а мы с Громбакхом внутри – в седельной раскидке, за которой, огороженная перестенком, располагалась вся поклажа, если не считать запасов масла в фонарном хранении на крыше. Эрза должна была привести под Смолодарню еще одну лошадь и одного минута, а пока что лучшим было не привлекать внимания большим разъездом.
Тенуин хорошо знал местные проселки, так что к рассвету мы без приключений добрались до Лаэрнского тупика. Охотник пересел на лошадь, а Теор сменил его в наэтке – отмеченный исковой вестницей, он предпочитал сидеть в укрытии, лишний раз не показывая свое лицо.
Небо лежало над нами серым бугристым полотном, перетянутым черными жгутами. Оно едва сдерживало дождевой напор и только по швам изредка давало течь – начинало моросить. Колючие капли шелестели по крыше наэтки, просачивались сквозь плотную сетку на оконцах. Я рассеянно смотрел на обочину, больше интересовался собственными мыслями, но закрывать оконца роговыми ставнями пока что не хотел.
Наэтка бодро дробила по мощенной серым базальтом дороге. За мостом его должны были сменить плиты карнальского камня, которыми в этих краях выкладывали все основные дороги, кроме, конечно, Кумаранского тракта.
Ветер усилился, подхлестнул тканые подзоры под дверью наэтки и серые ленты, украшавшие ее борта от крепленой запятки до козел. С гор опять пахнуло грядущей осенью.
За обочиной не встречалось ни сел, ни путевых заимок. Взгорбленные поля кустарников сменялись унылыми перелесками черного сухостоя и редкими рощицами эйнского дерева – здесь их владения заканчивались.
В оврагах обильно цвела баурская черемуха, будто по ошибке занесенная сюда из теплых краев. Издали соцветие напоминало слет бабочек-серебрянок, привлеченных чистым ароматом нектара, но при всей красоте баурская черемуха оставалась ядовитой. Опасны были не только ягоды, горсть которых убивала самого крепкого человека, но даже аромат – сладкий и тягучий, он неизменно вызывал дурноту, а в жаркие дни расходился на несколько саженей тяжелым, почти видимым шлейфом и мог с легкостью отравить ребенка или небольшое животное.
Ехали молча. Даже Теор, пересев ко мне в наэтку, так и не проронил ни слова. Только скрипели рессоры, неровным тактом выстукивали колеса и фыркали туго зашоренные кони.
Во всем чувствовалось напряжение. Каждый по-своему предвкушал поездку по Старой дороге.
Я воспользовался молчанием. Решил перебрать обрывки наблюдений, услышанных слов – выложить их на общее полотно; не ждал, что получится цельная картина, но надеялся, что по меньшей мере обозначится ее контур.
Странностей за те дни, что мы жили в Горинделе, было немало.
Миалинта.
Шепотом предложила бросить всех и отправиться прямиком в Оридор. Как никогда приветливая и одновременно с тем ранимая, будто поднявшая забрало своей тревожности и позволившая выглянуть истинному лицу осветленного, она звала не рисковать собой в безумных поисках Илиуса. Говорила, что брат Теора давно погиб. Была почти нежна – и в словах, и во взгляде светло-коричневых глаз. Я сказал, что не могу так поступить со своими спутниками. Напомнил, что без их помощи мы бы не добрались до Подземелья Искарута, а значит, до сих пор блуждали бы в тумане забвения. Миалинта, глаза которой потемнели до густых оттенков коричневого, промолчала и больше к этой теме не возвращалась.
Утром предыдущего дня я чересчур поспешно зашел в ее комнату – боялся, что она уже уехала в Целиндел. Миалинта стояла возле окна. Если б не мимолетный страх в ее светло-зеленых глазах, я бы, пожалуй, не обратил внимания ни на ее позу, ни на умывальный таз, в котором ползли змейки чернил. Несколько мгновений – и они рассеялись, разошлись легким помутнением. Будто ничего и не было. Пиинная бумага. На основе волокон светлогорного пиина. Тонкая, прозрачная, сразу растворяется в воде. И только от чернил в первые мгновения остаются темные полосы. Значит, Миалинта получила записку. Возможно, там было что-то личное, не имевшее отношения к нашему делу. Миалинта проследила за моим взглядом и поторопилась увести из комнаты. Я не стал задавать вопросов.
Теор.
Уже не был таким высокопарным и порывистым, как в Багульдине. Возможно, не получив новостей от местных следопытов, понял, что надежд отыскать брата немного. Больше двух месяцев – большой срок для мальчика, гуляющего по руинам, из-за которых наместник Восточных Земель изменил направление целого тракта. Но странным было другое. Громбакх часто говорил о Харате – спасенном им мальчике. Смеясь, называл его негораздком, свиной башкой. Веселился, вспоминая проказы и неукротимое любопытство Харата. Гордился тем, как в «Приемных сестрах» жаловались на поведение мальчика и грозились повысить плату за его воспитание. Теор же до сих пор ни одной подобной истории не рассказал. О брате не упоминал ни хорошего, ни плохого. Даже перестал называть его «фантазером, любящим суеверия». На прямой вопрос о том, что именно завело тогда еще восьмилетнего Илиуса в Ларкейские трясины, ничего толком не сказал. И ни разу не заговорил об их общем отце. Даже не назвал его имени.
Громбакх купил в Предместье двух игрушечных минутанов – фигурки из эйнской древесины с углублением для наводящих сновидения трав. Дорогой подарок. Охотник уверял, что мальчишки млеют от таких игрушек. Первые два или три года эйнская древесина усиливала действие трав и сны приходили исключительно красочные, насыщенные, правда, действовали только на подростков. Достаточно положить под подушку и лечь на нее лицом. Одну фигурку Громбакх отдал Тенуину. Сказал, что Илиусу после всех приключений хорошие сны не помешают. Теор изобразил улыбку, но поблагодарил скупо. Игрушка его явно не заинтересовала.
И еще. Когда я спросил Теора, что было в записке, которую, сбежав, оставил Илиус, Теор растерялся. Сбиваясь, восстановил в памяти несколько строк, потом признал, что забыл окончание, а саму записку оставил в Матриандире. Странно. Если он так любил брата, наверняка держал бы записку при себе – она бы служила ему вечным укором и подгоняла бы продолжать поиски. А ее слова должны были запомниться со всеми своими ошибками и неточностями детского почерка. Такие записки читаешь не один раз. Много раз. Вновь и вновь, будто надеясь, что при новом прочтении фразы изменятся и откроют что-то обнадеживающее или хотя бы поясняющее.
Но все это – придирки, мелкие шероховатости, вполне простительные для любого человека, узнавшего горе. «Он тебя предаст, но ты ему доверься. Его предательство поможет. Он не виноват. Ты сам так захотел». Возможно, придираться к Теору меня заставляли именно эти слова Мурдвина. И не только эти. Слишком много он тогда, в Подземелье Искарута, сказал непонятного и настораживающего.