А Бах помнил. Именно сейчас, пока с утра и до ночи копошился в доме: пилил, долбил, стучал, рубил, таскал доски, строгал и ошкуривал, – он вдруг почувствовал себя Гофманом. Только сейчас понял, каким вдохновением может наполнять сердце починенный стул или поправленная крыша, если починены и поправлены они для кого-то другого, незнакомого…
В чистом и обновленном доме осталось только обустроить комнаты. Сколько именно детей сюда заселится, Бах не знал, но желал бы дать место как можно большему числу жителей. И потому решил пустить в расход старые кровати – широченные, громоздкие, – а вместо них сбить лежанки поуже. Через пару месяцев девичью комнату и спальню хозяина было не узнать: они были заставлены вдоль стен аккуратными койками в три этажа. Одни койки покороче – для малышей, другие подлиннее – для подростков. Взрослые койки Бах делать не стал (сам ночевал теперь на одной из подростковых лежанок, подогнув ноги и крепко прижавшись к стене, чтобы не свалиться на пол). Бывшую комнатку Тильды отдал под склад – освободил от мебели, оставив только сундуки.
Обеденный стол давно уже охромел и покосился – Бах срубил ему новые ноги. И стулья новые срубил, вдобавок к имевшимся. Стены гостиной увешал полками для книг: отчего-то был уверен, что книг в этом доме будет много (теперь же поставил на полку первую и пока единственную – томик стихов Гёте в основательно потрепанном переплете). Пошил матрасы и подушки, набил соломой. Настрогал из дерева ложек и плошек, аккуратно составил на печную приступку. Нарубил дров впрок – забил до отказа и дровяницу, и сарай, и запечье…
* * *
Месяц за месяцем приводя в порядок хозяйство, Бах иной раз даже пропускал свидание с детьми: если воскресным утром замечал вдруг, что день обещает быть без дождя, – оставался на хуторе и работал. Сухие дни были редкостью, и расходовать драгоценные часы на дорогу казалось непозволительной роскошью.
Тем радостнее была следующая встреча. К тому времени дети начали на уроках изучать немецкий. Анче чужой язык давался с трудом, а Васька, со свойственной ему цепкостью, через несколько недель уже лопотал первые предложения: бойко лепил слова одно к другому, не заботясь о порядке и артиклях, то и дело вплавляя в речь отрывки из песен с выученных наизусть граммофонных пластинок. Впервые Бах понимал мальчика – понимал полностью, пусть беседы их и ограничивались школьными темами: затрагивали исключительно уборку урожая, борьбу с религией и пионерские будни.
Баху было странно смотреть на Анче снизу вверх – не мог привыкнуть, каждый раз удивлялся и обмирал. А на Ваську глядел со смешанным чувством, все ждал: когда же? когда?.. Тот рос – но рос едва заметно, словно нехотя.
Когда Бах, окончив работы по дому, принялся за дворовые постройки: вычистил колодец, вычерпал воду из ледника и подновил крышу, отремонтировал амбар, сарай, хлев, поднял заборы и поправил свес над дровяницей, – Васька дорос ему до подбородка.
Когда занялся, наконец, запустелым огородом: повыдергал полчища сорняков и древесных ростков, перекопал землю и перебрал ее руками, заново проложил грядки и засеял остатками семян, – стал вровень с линией рта.
Когда перекопал сад, обрезал его и вычистил, вырубил дюжину старых яблонь и засадил освободившееся место молодыми саженцами, – вытянулся до уровня глаз.
А когда Бах выбил на могильном камне Клары ее имя и годы жизни (чтобы никому не пришло в голову сдвинуть надгробие с места), – Васька сравнялся с ним ростом.
В этот день Бах оставался с детьми дольше обычного. Ваську с Анче, кажется, звали куда-то товарищи, пробегая мимо и нетерпеливо выкрикивая их имена, – но он удержал обоих, положа ладони им на плечи. И они послушались, остались рядом.
Он сидел на лавке, не зная, когда сможет убрать ладони с хрупких детских плеч.
Дети ждали – и он ждал.
Ладони были легки, но отчего-то – ни пошевелить, ни поднять.
Дети ждали – и он ждал.
Закрыл глаза, убрал руки.
А когда открыл – детей уже не было.
Бах вернулся на хутор, вытянул ялик из воды, уложил меж камней – так, чтобы было видно с тропы.
Поднялся на утес.
Обошел двор и сад.
Зашел в дом.
Разложил по длинному столу тарелки с ложками – словно накрывая к ужину.
Разложил по лежанкам одежду – всю, что имелась в сундуках.
Затем лег сам, завернулся в перину и стал слушать колотивший в окно дождь…
Баху снились дети. Не только Анче с Васькой, но и другие – смуглые, белокожие, кучерявые и бритые наголо, светлоглазые и темноглазые – те, что придут когда-нибудь жить в этот дом.
А взрослые Баху не снились. Взрослые стали ему скучны: и люди-мыши – мелкие, суетливые; и люди-рыбы – степенные, пучеглазые, похожие на ленивых карпов.
29
Карпы были огромные, ленивые. Кружились медленно по круглому бассейну, изредка показывая над водной гладью лезвия игольчатых плавников. В воду облетали цветы с мандаринового дерева, и рыбы бросались к ним, жадно разевая подвижные белые губы; раздирали на куски в суматохе, затем разочарованно выплевывали и вновь кружили неторопливо и торжественно. Тишина стояла такая, что, казалось, слышен даже звук скольжения лепестка по воздуху и плеск его падения; бурление же воды при каждой рыбьей толкотне было оглушительным.
Вождь сидел на краю бассейна, подстелив под себя сложенную вчетверо кошму, и смотрел на рыб. Дно бассейна было выложено бирюзовой смальтой, на ее фоне серебристые тела карпов отливали золотом. Бока их, облепленные пластинами зеркальной чешуи, непрестанно вспыхивали на солнце, и вождю приходилось прикрывать веки. Вспышки эти потом долго горели на сетчатке, прожигая веки, глазные яблоки, мозг, но оторвать взгляд было невозможно – не покидало ощущение, что хоровод рыб сопряжен с каким-то шевелением внутри его собственного тела, не то в груди, не то в желудке; там что-то явственно ворочалось, холодное и шершавое. Возможно, это были еще не родившиеся рифмы.
Тепло стояло нежное, легкое – весеннее. Пахло пихтой, морем, мандаринами в цвету, самую малость – сладковатым дымком (к поленьям в камине добавляли для аромата яблоневую щепу), свежезаваренным байховым чаем. А еще казалось, тянет из-за деревьев чьим-то сильным разгоряченным телом, чужим дыханием, не то порохом, не то мокрым металлом. Быть этого не могло: правительственная дача была единственным на горе строением, охранялась шестью сотнями военных, рассыпанных сейчас невидимками по подножию горного отрога, а вел сюда замысловатый серпантин шириной в одну машину. Никого за деревьями не было.
Фигура повара – вождь видел ее боковым зрением – уже давно беспокойно маячила у кружевной беседки, где накрыт был стол на одного: чайная пара костяного фарфора, серебряные приборы, блюдо с пирогами, заботливо накрытое льняной салфеткой. Пироги остывали. Вождь знал, что в печи стояла вторая партия расстегаев с грибами и курников – на случай, если первая остынет до того, как он сядет пить чай, а на разделочном столе раскатано тесто для третьей. Повар метнулся было на кухню за сменной партией, но вождь, не отрывая взгляда от бассейна, приподнял руку и раздраженно махнул ею: неси сюда свою стряпню и исчезни. Тот радостно схватил блюдо и побежал к бассейну – гранитная крошка неприятно зашуршала под ботинками.