Он по-прежнему носил им яблоки по воскресеньям; за неимением календаря просто отсчитывал шесть дней после последнего свидания, а на седьмой – снова ехал в Покровск. И что было странно, очень странно, – яблоки в амбаре не кончались. Бах не считал их, как раньше, заботливо перебирая и перекладывая соломой, – просто приходил, ссыпал в мешок и нес в детдом. Через неделю – вновь приходил, ссыпал и нес. Затем – вновь… Вопреки математике и здравому смыслу яблоки в амбаре были бесконечны, оставаясь при этом свежими, словно только вчера сорванными с ветки.
Баха мало заботила природа этого феномена. Единственное, что слегка смущало, – ощущение выпадения из времени. Но как почувствовать его ход без подсказки природных примет? Ни лес, ни сад не могли помочь Баху: яблони – как и дубы, как и клены в лесу – замолкли, удивленные затяжной стынью; изредка на почерневших ветвях появлялись пятна белой плесени, которые вскорости пропадали, – вот и вся древесная жизнь (Бах сильно удивился бы, узнав, что это была не плесень, а крохотные цветы-пустоцветы). Не могла помочь и Волга: ее усталые воды, так и не обернувшиеся льдом, загустели от рыбьей чешуи, текли вдоль берегов растерянно и печально; сама рыба куда-то делась, а чешуя осталась – в сильный ветер поднималась со дна, превращая реку в подобие искрящегося киселя.
Бах принялся было отсчитывать время по изменениям собственного тела: по коричневой ряби на тыльной стороне ладоней, по седине в бороде. Однако и этот календарь оказался ненадежен: старческие веснушки на руках появлялись и исчезали, играя с Бахом, а седые волосы путались, не поддаваясь точному учету. И он нашел выход: отмерять время ростом детей.
Тела его девочки и его мальчика были лучшим календарем. Преображение лиц, удлинение рук и ног и пальцев на руках – вот чем измерялось теперь время Баха. Едва приметные бугорки грудей под бязевой рубахой – у Анче. Едва приметная темнота над верхней губой – у Васьки. Легкая припухлость губ и округлость плеч – у Анче. Острая выпуклость кадыка на шее – у Васьки…
Этот прекрасный календарь не требовал записи – сам оставался в памяти. Но, как и всякий календарь, должен был иметь последнюю страницу. Бах спрашивал себя: где она – та последняя страница? И сам же отвечал: вероятно, в том дне, когда дети обгонят его в росте. Когда оба они станут выше – пусть на волосок, – тогда смогут видеть дальше него и лучше него, будут сильнее, крупнее, здоровее. Тогда, вероятно, он сделается не нужен. Тогда, вероятно, должен будет уйти. Прекрасный календарь закончится. Начнется ли за ним другой?..
Со спокойной радостью ждал Бах дня, когда Анче сравняется с ним ростом. И этот день настал. Когда Анче, пожимая ему руку в приветствии, впервые посмотрела на него не снизу вверх, а прямо вровень – понял: вот оно, случилось.
Оставалось дождаться, когда и Васька перерастет Баха.
С того дня в его сердце поселилась – не тревога, нет, – но какая-то легкая нетерпеливость. Пожалуй, это можно было назвать настоящим желанием – первым за последние несколько лет.
Что будет после с ним самим, Бах не задумывался. Но размышлял о том, что станет с хутором. Добрый спутник, товарищ и друг – старый хутор – как будет он жить без Баха?
Ни Ваське, ни Анче хутор не был нужен. Они любили его когда-то, но, перебравшись в город, ни разу не захотели приехать, не захотели навестить дом и сад. Через много лет – повзрослевшие, с первыми следами старости на лицах – они, возможно, вернутся сюда, чтобы встретиться с воспоминаниями. Однако ждать так долго хутор будет вряд ли: развалится, зарастет лесом.
Что же делать было Баху с этим домом – обветшалым, но еще теплым? И с этими яблонями – черными от старости? С этими полуразвалившимися амбарами и сараями? С затопленным ледником? С замшелым колодцем?
Ответ пришел сам – простой и единственно верный. Лежа под утиной периной и слушая дождь, Бах осознал, что ответ был дан ему давно, много лет назад – гораздо раньше, чем возник вопрос. А осознав, встал с постели, зажег лампу и принялся за работу – в то же мгновение, не дожидаясь утра.
* * *
Он знал, что работы впереди много. Что бесконечный ноябрь сильно затруднит работу. Что он может не успеть. Но Бах очень хотел успеть. И это можно было назвать настоящим желанием – вторым за последние несколько лет.
Он принес из сарая инструменты – и топор, и лом, и скобели, и рубанки, долота, киянки, скребки, стамески, шила – все принес, что могло потребоваться. Долго чистил их, снимая темноту с дерева и ржу с металла, – пока черные тучи на небосводе не стали серыми, обозначая начало дня.
Начал с самого главного. Ползая вдоль стены, осмотрел и попробовал на ощупь каждый камень – не шатается ли? не треснул? не требует ли замены? Казалось, он обнимает камни и гладит их. Камни были теплее моросящего дождя. Натаскал с берега еще булыжников, нарыл песка. Укладывал булыги и засыпал поверху, укладывал и засыпал, кое-где затирая глиной, – укреплял фундамент.
Это заняло неделю – Бах чуть не пропустил воскресное свидание с детьми. Вернувшись из Покровска, занялся срубом.
Пальцами ощупал каждое бревно – каждую выпуклость и каждую впадину. Подгнившую паклю выбирал по ниточке, вместо – клал новую, сухую. В трещины забивал сушеный мох, замазывал смолой. Это заняло еще неделю.
Крышу чинил долго. Заготовленные запасы соломы и камыша уже много лет ожидали в амбаре своего часа, но – на счастье Баха – не взопрели и не заплесневели. Перебрал пустые колосья, побрызгал солью, свил в снопы. Затем залез по приставной лестнице на крышу и, ежась от летевших сверху капель, облазал ее всю, граблями снимая палые листья и сучья, бережно срезая раскисшие куски. Поверх, с самого конька и до ската, укладывал новые снопы – сухие, соленые. Пару найденных на крыше птичьих гнезд унес в лес.
Снял и наново остругал все наличники, и они засветились нежно-желтым на фоне бурых стен. Остругал и входную дверь, и балясины крыльца. В оба забитых окна – на кухне и в девичьей – вставил стекла.
Завершив наружные работы, перешел ко внутренним. И здесь – тер, скреб, менял паклю. Прочистил дымоход, побелил печь. Выстирал в Волге ковры и циновки. Ножом отдраил подоконники.
Долго думал, что делать со стенами в девичьей. Надписи, нанесенные когда-то нежным Клариным ногтем, трогать было жаль. И оставлять – нельзя. Хотел было затереть песком – ласково, не причиняя боли ни себе, ни бревнам, – но не смог: рука не поднялась. Съездил в Гнаденталь, привез ведро краски, закрасил: водить кистью по словам, сохраняя их под непрозрачным слоем, было не так больно.
Остатками той краски вывел на входной двери: “Детский дом имени Третьего Интернационала”. Кто такой этот Третий Интернационал и чем прославился, Бах не знал. Назвал по желанию Гофмана – пусть и через многие годы.
Бах часто вспоминал Гофмана в эти дни. В Гнадентале остались постройки, возведенные его стараниями в памятный Год Небывалого Урожая. Все было на месте, все работало: и изба-читальня, и клуб (с уголками: политическим, военным, аграрным, культурным), и детский сад, и ясли, и гостиница, и общежитие, и санчасть, и колхозное управление, и машинно-тракторная станция, и звероферма с птицефермой, и агросклад, и общественные конюшни со свинарнями, и дом колхозника, и дом рыбака. И даже домики на колесах (три – для косарей и хлебопашцев, два – для передвижных птичников) использовались исправно и по назначению. Но помнил ли кто в Гнадентале чудаковатого горбуна?