Встал на закате и принялся готовить ловушку. Достал из закромов Тильды красивую душегрейку, расшитую алой тесьмой, всунул в нее полено, а само полено подвесил на веревке к козырьку крыльца: со стороны казалось, что душегрейка парит у входа в дом, – не то сохнет, не то проветривается после долгого лежания в сундуке. В кухонном окошке проделал щель побольше, чуть расшатав и сдвинув в сторону одну из заколоченных досок, чтобы лучше были слышны звуки снаружи, а сам устроился около, на табурете. Рядом разложил сети, прислонил к стене вилы, лопату, мотыгу. Моток веревки сунул за пазуху. Анче, которой велено было ложиться спать, не умела преодолеть любопытство – высунула нос в кухню и недоуменно наблюдала за приготовлениями. Рыкнул на нее сурово: в кровать, быстро!
Знал, что ждать придется долго: ночные шалуны объявлялись после захода солнца, а то и позже. Надеялся, что пройти мимо наживки не смогут, подберутся поближе, чтобы пощупать душегрейку или украсть, – тут-то он их и встретит: поймает одного, накостыляет по первое число для острастки, затем отпустит – чтобы другим рассказал. Тумаки – лучшее средство для трусов.
Сидел и смотрел на бледные нити света, пробивавшиеся из ставенных щелей, – закат едва проникал в дом. Слушал звуки осеннего вечера: посвистывание ветра, одинокие вздохи неясыти в лесу. Вдруг осознал – остро, до теплоты в груди, – как рад вернуться домой, к этому лесу, к этому саду и спящей в нем Кларе, к вечной Волге под обрывом. Слышал тихое сопение Анче. Подумалось: вот он, момент настоящей жизни – сидеть у порога и оберегать детский сон. И сон Клары под яблонями, и сами яблони, и весь этот хутор, давно уже ставший родным, давший защиту от бездушного и безумного большого мира. Здесь, внутри старого дома с запертыми ставнями, наполненного уютной темнотой, печным теплом, запахом яблок и дыханием любимого ребенка, было хорошо. Этот дом плыл кораблем – по поляне, по лесу и саду, по Волге, по миру, – и более Бах не собирался сходить с этого корабля. Берега стали ему не нужны. Он будет плыть в этом корабле, пока хватит сил, и везти с собой Анче – защищая от любого разбойника, который осмелится проникнуть на борт. А если Анче во время плавания так и не научится говорить – что ж, так тому и быть.
* * *
За окошком что-то легко хрустнуло – должно быть, пробежала лисица. Затем хрустнуло опять. Нет, не лисица – кто-то большой и осторожный крался по двору. Бах привстал с табуретки, стараясь дышать как можно тише, и нащупал на полу сеть. Едва различимо шорхнула о камень подошва – чужак поднимался на крыльцо. Расправив в руках сеть и сосчитав до пяти, Бах вобрал в грудь побольше воздуха и что есть силы пнул незапертую дверь. Та распахнулась с грохотом, сшибла кого-то – по ступеням, со сдавленным стоном, покатилось что-то темное. Бах раскинул руки и прыгнул на это темное – упал поверх, накинул сеть, сжал руки: кто-то бултыхался в его объятиях – маленький, костлявый, юркий, – шипел от ярости, извивался и дергался, пытаясь освободиться. Но пеньковая сеть была крепка, а Бах уже достал из-за пазухи веревку и, надавив коленом на трепыхавшийся улов, крепко обвязал его несколько раз.
– Пусти, гад! – завизжал пойманный тонким и злым голосом по-русски. – Сука немецкая! Сволота немытая! Пусти, кому говорю! Не то я хату твою подожгу! А тебе – глаза выгрызу, нос отъем, кишки высосу! И тебе, и девчонке твоей беловолосой! Пусти!
В темноте разглядеть лицо пленника Бах не мог. Ощущал только, как бьется под ладонями и коленями горячее, верткое, сильное. Бах сел верхом на это горячее и мотал, мотал вокруг него веревку, пока она не закончилась.
– Товарищи, на помощь! – орал голос уже во всю мощь. – Убивают-насильничают! Караул!
В проеме двери показалось дрожащее пятно света – разбуженная криками Анче вышла на порог со свечной лампой в руке. Бах замычал было предостерегающе, чтобы отправить ее обратно в дом, но за громкими воплями пойманного ничего нельзя было расслышать; встать же с пленника Бах не мог: тот бился в путах отчаянно, того и гляди – сбросит.
– Сюда! Скорее! – надрывался голос. – Товарищи, я здесь! Со света сживают, душегубы и кровопийцы рабочего класса! Баи с басмачами! Кулаки с подкулачниками! Кровь пролетарскую пьют, изверги!
Анче подошла к сцепившимся на земле фигурам, остановилась рядом. Присела, поднесла лампу ближе к источнику крика.
В неверном свечном свете Бах увидел черные лохмы волос, похожие на иглы диковинного ежа. Меж игл посверкивали черные же глаза – узкие и длинные, словно выведенные тушью на плоском, темном от грязи лице; где-то там, за этими иглами, скрывался и большой рот, и широкие скулы, и приплюснутый нос с толстыми ноздрями. Вот какой улов достался нынче Баху – киргизский мальчик, лет восьми или десяти, одетый в лохмотья и сыплющий отборными русскими ругательствами.
Поняв, что вышла на крики всего лишь хозяйская дочка, тот застонал разочарованно, засипел с досады:
– Все равно утеку от вас, суки! Чтоб вам пусто было! Чтоб хутор ваш молнией пожгло – до последней щепки! Чтоб яблони червь пожрал – до последнего листочка! А сами вы чтобы в Волге утопли и рыбам на корм пошли!
Вдруг замолк – Анче протянула руку к его лицу, отодвинула путаные пряди и пальцами коснулась губ.
– Откушу, – пригрозил мальчик.
Анче засмеялась и вновь потрогала подвижные губы.
– У… – ответила радостно и ласково. – У-у…
Что делать с пленником, Бах не знал. Сыпанул мелкий дождь, и он уволок спеленатое сетью тело в дом, положил у печи – в тепло. Мальчик продолжал ругаться, но уже не так бойко; зыркал глазами настороженно, не зная, чего ожидать. Анче устроилась было рядом на скамеечке, но Бах властным окриком отправил ее в постель.
Черты маленького киргиза напоминали Баху лицо Кайсара – угрюмого лодочника, который впервые привез шульмейстера на хутор: те же набрякшие веки, те же черные полосы бровей – гораздо более широкие, чем узкие линии глаз, высоко поддернутых к вискам, та же монгольская суровость в каждом взгляде. Мальчика отличали от Кайсара только юный возраст и горячий темперамент да поразительное многословие: он бранился смачно и разнообразно, находя в памяти и изобретая все новые и новые проклятия, ни разу не повторившись.
Конечно, пленника следовало бы наказать – отхлестать мокрой веревкой по спине и выгнать вон, чтобы неповадно было проказничать. Но глаза его глядели так упрямо и зло, а рот после очередной порции брани сжимался так решительно, что Бах понимал: не поможет, спина мальчика привычна к побоям, как ноги – к долгой ходьбе и холоду. Отпустить без наказания? Напроказничает пуще прежнего – в отместку. Отвезти в Покровск и сдать в детский дом? Сбежит при первой же возможности. Ничего не мог Бах поделать с дерзким гостем – не подчинился бы тот чужой воле.
И Бах развязал мальчишку – встал на колени, распутал веревки и сети. Тот поначалу не поверил в добрые намерения, норовил укусить; потом затих, дождался освобождения – и тотчас на четвереньках метнулся из-под рук Баха на другой конец кухни.
– Испугался, немчура? – прижался к стенке, отряхнулся по-звериному и чуть присел на полусогнутых ногах, готовый к прыжку в сторону. – То-то же!