Чуть не оглохнув от гогота голосов, Бах втиснулся между сухоньким старичком в собачьем малахае (тот жарил шашлык на изъеденной ржой жаровне: с закопченных шампуров капал в угли тягучий жир, протяжно шипел и пыхал едким дымом) и угрюмой женщиной с загорелым дочерна лицом, что сидела у горы арбузов, выставив в толпу острые колени, и то ли монотонно пела что-то по-татарски, а то ли молилась. Вынул из-за пазухи кружевные творения Тильды, вытянул неловко вперед – к ползущей мимо массе вертлявых голов, любопытных лиц и быстрых рук. У его ног примостилась привязанная к поясу Анче: села на тюк, уцепилась за брючины Баха, продолжая следить глазами за людской мельтешней и беспрестанно шевелить губами. Стоял долго, продрог – согревало только теплое тельце Анче, прижавшееся к коленям. Не продал ничего.
К вечеру, когда толпа поредела и поскучнела, а гам на привокзальной площади поутих, стали слышны голоса паровозов: откуда-то издалека, из-за длинного здания вокзала, украшенного лепниной, изредка доносились призывные гудки. Заслышав их, Анче каждый раз вскидывала голову и вытягивала губы – тихо гудела в ответ: два коротких, один длинный.
Старик-шашлычник уже вытряхнул остывшие угли из мангала, закинул его за спину и побрел с толкучки. Торговка арбузами подкатила откуда-то большую арбу, накидала на нее оставшийся товар и поволокла вон. Покупателей и любопытствующих становилось все меньше. Вместо них замелькали среди пустеющих торговых рядов фигуры мужчин в потертых пиджаках, с быстрыми волчьими взглядами, и стайки шустрых пацанков, одетых в лохмотья. Один такой, пробегая мимо Баха, зыркнул на Анче – остановился с разгона, улыбнулся широко недоброй улыбкой (среди щербатых зубов блеснула золотая искра): “Наше вам бонжур, мадемуазель!” Та протянула к нему красную от холода руку, замычала в ответ. Беспризорник загоготал глумливо, тряся прилипшей к нижней губе папироской. Бах сунул непроданные салфетки в карман, крепко взял Анче за все еще вытянутую руку и повел прочь – искать билетные кассы. Подумалось: вдруг кассир окажется добросердечной женщиной, любящей кружево?
* * *
За тяжелыми вокзальными дверьми стоял теплый и кислый дух – под высоким потолком, украшенным скелетами негорящих люстр, копошились в полутьме сотни людей: терлись у стен, сидели на тюках и чемоданах, лежали на полу. Бах с Анче пошли по залу, переступая через чужие узлы и мешки, через коромысла с привязанными на концах тюками, ящики с огурцами, россыпи мелких желтых дынь, корзины с квохчущей птицей, через руки и ноги спящих. Бах шагал торопливо – тянул шею, выглядывая окошко касс. Анче же, наоборот, едва перебирала ногами, норовя то коснуться пальцами громко храпевшего мужика в драном бешмете, то присесть у картонной коробки с дырчатыми стенками: внутри что-то явственно ворочалось и мяукало. Бах нетерпеливо тянул ее за собой – Анче выворачивала голову, оглядываясь, спотыкалась и временами чуть не падала; что-то непрерывно гудела себе под нос, уже не в силах совладать с избытком нахлынувших впечатлений, но тихое гудение это тонуло в разлитом вокруг рокоте голосов.
Очередь у касс была невелика, и скоро Бах упал грудью на массивный деревянный прилавок, с надеждой заглянул в оконце, наполовину закрытое мутноватым стеклом. Разглядев по ту сторону пухлое женское лицо, посередине украшенное алым помадным пятном, а сверху приплюснутое форменным беретом, – сунул под стекло вспотевший от волнения кулак с зажатыми в нем салфетками. Лицо дрогнуло недоуменно – и тотчас затрясся мелко берет, зашевелилось алое пятно:
– Ты что тут шалишь, гражданин? Ты что суешь мне? А ну забери обратно! Тут тебе не базар с арбузами! Тут – государственное учреждение! А ну как милицию позову?!
Запихивая мятые салфетки за пазуху и волоча за собой испуганную Анче, Бах спешно затрусил прочь – за колонну, за угол, подальше от голосившей кассирши и уставившихся на него любопытных глаз. Кажется, выронил одну салфетку, но возвращаться побоялся – в дальнем углу зала заметил высокую фигуру в синем кителе и фуражке с малиновым околышем. Пробирался все дальше и дальше: мимо высоких полукруглых окон, за которыми уже синела вечерняя темнота, мимо скамеек, облепленных путешествующими, мимо тележек, буфетных столиков, носильщиков, торговок снедью – туда, где никто не слышал разыгравшегося скандала.
Наконец высмотрел свободный пятачок у подоконника, в самом углу; протиснулся туда, сбросил с плеча тюк, усадил на него Анче, развязал соединявшую их веревку. Сам присел рядом, вытянул ноги – впервые за день. Усталость навалилась – как периной накрыла. Решил: здесь и заночевать, а утром попробовать сесть на московский поезд без билета – может, хотя бы проводница в вагоне окажется добросердечной женщиной, любящей кружево?
В животе что-то заныло – понятно, голод: не ели с самого утра. Развязал котомку и достал два яблока: помельче и с битым бочком для себя, покрупнее и порумянее для Анче. И только сейчас заметил, какое странное у нее за последние минуты сделалось лицо.
Уже давно побледневшее от волнения, оно теперь стало и вовсе бумажно-белым. На потерявшем краски лице не было видно ни щек, ни губ, ни носа (их словно вымазали мелом), только широко раскрытые глаза сверкали возбужденно – Анче сидела неподвижно, прижав к горлу сжатые кулачки, взгляд метался по людям и предметам, не умея остановиться, ресницы и веки ее дрожали, рот приоткрывался темной щелью и смыкался вновь. Бах тронул кончиком пальца это бледное, искаженное напряжением лицо. Анче посмотрела на него невидящим взглядом, зажмурилась, скривила губы, словно готовясь заплакать, – и вдруг распахнула широко, заорала басовито:
– А!..
Бабы закрестились, заохали. На соседней скамейке захныкал испуганно младенец. Десятки лиц – удивленных, настороженных, недовольных со сна – повернулись к Баху. Он вскочил, прижал орущую девочку к животу, схватил на руки – но остановить тот крик не было возможности: Анче басила истово, что было мочи, выплескивая из себя все волнения безумного дня, – до тех пор, пока хватало воздуха в груди. Сделала глубокий вдох – и снова:
– А-а!..
Бах закрутился в тесном углу, пытаясь укачать ребенка, – рассыпая яблоки, запинаясь об узел под ногами, всюду натыкаясь на чужие подозрительные взгляды. Наконец кое-как закинул тюк на плечо, а котомку на шею, обхватил руками беспрестанно орущую Анче и метнулся к ближайшим дверям.
Навстречу ему уже пробиралась высокая фигура – та самая, в синем кителе и малиновой фуражке, – но Бах задвигал ногами быстрее, оказался у выхода первым, выскочил вон – и побежал стремглав, не оглядываясь. Погони не слышал – голова Анче лежала у него на плече, и оттого в ушах раздавался заглушающий все остальное звук:
– А-а-а!..
Башмаки сперва колотили по асфальту, затем ссыпались куда-то по каменным ступенькам, запружинили по мягкой земле вперемешку с мелкими камнями. Пару раз Бах оглянулся – не гонится ли кто? – но никого не мог разглядеть в окружающей темноте. Запнулся о твердое, длинное – чуть не полетел на землю, лицом вперед, но кое-как перескочил препятствие, удержался на ногах – и скоро обнаружил, что бежит уже по путям.
Бежал долго – по бесконечным шпалам и бессчетным рельсам, что вились причудливо, то сплетаясь, то распадаясь на отдельные пряди, как нечесаные волосы стального великана. За спиной дышали паровозы, лязгали металлические тела поездов – приходилось уворачиваться и петлять, чтобы не догнали.