А она не смотрела на Баха. Широко распахнутые глаза ее блуждали по водной глади, по удалявшемуся правому берегу и приближающемуся левому. Она впервые плыла в лодке – впервые качалась по волнам, впервые ощущала под собой течение и мощь большой реки. Вода колыхалась рядом – прозрачно-зеленая, густая. В глубине мелькало что-то: камни? водоросли? рыбьи спины?
Анче легла грудью на борт и опустила руку в воду – тяжелые теплые брызги ударили в ладонь, заструились меж пальцев, здороваясь. Горло свело судорогой восторга. Анче опустила руку еще глубже – до запястья, до локтя. Затем вздохнула глубоко, улыбнулась, зажмурилась – и, не умея преодолеть растущей в теле радости, оттолкнулась ногами от днища ялика и кувырнулась в Волгу.
16
Литерный поезд пропал – как не было. За короткую июльскую ночь тысяча девятьсот двадцать седьмого года пролетел по освобожденным от всех прочих составов путям более восьми сотен верст – от туапсинского вокзала до границы Воронежской губернии – и пропал.
Все еще мчал по рельсам контрольный локомотив, прокладывающий дорогу в нескольких верстах впереди. Его провожали сонными взглядами солдаты охранных рот, рассыпанные вдоль путей на подъездах к станциям, поворачивали бритые головы, тянули шеи – ждали основной состав: два мощных локомотива в сцепке, за ними пара-тройка неотличимых друг от друга бронированных вагонов, в одном из которых спрятано оно – кто-то или что-то особо ценное для правительства и страны в целом. Состава не было. Озадаченные начальники станций – сначала Бодеева, затем Давыдовки, Аношкина – лихорадочно крутили телефонные диски, испуганно кричали в трубки: “Нету! Нету его, литерного!” – утирали взопревшие загривки и матерились.
На узловую станцию Лиски – последнюю, где состав был замечен, – срочно прибыл наряд ОГПУ. Ответственные сотрудники, исключив все причины мистического свойства, сделали единственно возможный вывод: по каким-то причинам литерный оторвался от ведущего локомотива и ушел на восток, по рукаву на Пензу. Данные с мест поступали противоречивые. Станция Таловая рапортовала об отсутствии происшествий, в то время как путевой обходчик Горюнин с расположенной неподалеку Чиглы клялся, что нынче утром едва успел соскочить с путей на обочину, пропуская невесть откуда вылетевший состав: два локомотива, пристегнутые один за другим, цугом, мчались на огромной скорости и дышали не белым, но черным паром; вагоны без окон блистали на солнце так ярко, что и не разглядишь, из какого металла сделаны; колеса не касались рельс. В донесении так и было написано: “Летел по воздуху”. Как доказательство Горюнин предъявлял ссадины, полученные при падении в кювет.
К полудню, когда войска ОГПУ всех станций пензенского направления уже были приведены в боевую готовность, в Кремль пришло телеграфное сообщение: “Суету отставить. Скоро буду”. Подпись стояла его – того самого, кто ехал в одном из неотличимых друг от друга бронированных вагонов. Видимо, ехал все дальше и дальше на восток: пришло сообщение из Балашова, уже Саратовской губернии. Больше – никаких вестей.
* * *
…Он стоял в кабине машиниста и курил, выпуская дым в открытое окно. Дым мешался с клубами пара, летящими от носа локомотива. По обеим сторонам от бегущего состава стелились зеленые поля, на горизонте слегка сморщенные пологими холмами. Жаркий ветер трепал волосы. Он и сам толком не мог бы объяснить свою прихоть: когда въехали в уютные леса Воронежской губернии, так похожие на подмосковные, и до столицы оставалось всего полдня ходу, вдруг почувствовал, что ему необходимо больше времени – не то додумать какую-то важную мысль, не то принять какое-то решение. Выпасть из времени он не мог, а сбежать из привычного пространства – вполне. И он сбежал: по внутреннему телефону отдал машинисту приказ остановиться на первом же разъезде и вручную перевести стрелки, как можно быстрее оторваться от ведущего локомотива. Начальник охраны пытался было протестовать – тщетно.
Когда у очередной колонки дозаправлялись водой – он перебрался в головной паровоз. Ни одного сопровождающего офицера не допустил с собой в кабину; больше того, попросил всех “лишних” пересесть назад: и инженера-инструктора, и второго машиниста, и сменного кочегара. Так и покатили дальше: в первом локомотиве – один машинист, один кочегар-ударник и он, будущий вождь. Все остальные – следом, в прицепе.
Будущим вождем называл себя сам – изредка, словно примериваясь. Выражение это не любил: в нем было слишком много неопределенности, какой-то необязательности, оно пахло сомнением или невыполненным обещанием. Но делать было нечего: вождем истинным он все еще не стал. После смерти старого вождя, три года назад, осталось немало претендентов на роль преемника, и все они до сих пор толкались там, у руля управления, не желая уступить и не умея договориться. Они сражались яростно, доказывая друг другу и обществу кровную преданность идеям ушедшего вождя, право единственно верно толковать его слова и быть наследниками во власти. Орудиями в битве бывших апостолов служили цитаты из трудов вождя, его статей и писем, постепенно приобретавших статус священных.
Он умел вести войну – не биться с открытым забралом, оголтело и глупо, как делали особо неистовые, а тихо плести паутину, просчитывать ходы, выжидать, чтобы в удачный момент сделать короткий разящий выпад. Сейчас он вынужден был выехать в Москву, прервав отпуск – не успев насытиться родным горным солнцем, не долежав в целебных мацестинских ваннах, благотворных для его ревматизма и застарелого, привезенного из туруханской ссылки туберкулеза, – чтобы вступить в очередную схватку с соратниками, заметно оживившимися за время его отсутствия. Чего-то не хватало ему для окончательной победы. Какого-то главного и последнего понимания? Внутреннего рывка, который вывел бы за привычную орбиту и вознес над остальными? Счастливого случая, изящной рифмы судьбы? Возможно, ему просто недоставало масштаба.
Душевный размах, способность парить мыслью широко и свободно он вовсе не считал достоинствами. Когда-то казалось, он умеет взглянуть на мир с высоты аэроплана, но со временем стал сомневаться в необходимости подобных воспарений – они означали отрыв от земли и в перспективе неизбежно вели к утрате связи с ней. Витающие в высоких сферах философы и поэты редко становились настоящими правителями, а настоящие правители, в свою очередь, чаще всего оказывались дрянными поэтами. Потому сегодня он лишь усмехался в ответ на упреки в “мелководности” и главным орудием своим избрал ограничение: построение социализма в одной отдельно взятой стране требовало возведения надежных, непроницаемых для враждебного окружения рубежей. Умение проводить четкую грань – между мнениями, людьми, общественными группами – он полагал одним из главных своих талантов. Но именно этот талант, казалось, якорем держал сейчас и мешал. Мешал ощутить беспокойную и пеструю свору соратников, все эти левые, новые и прочие оппозиции, как единое целое и, оттолкнувшись от этого целого, взлететь над ним, чтобы одержать победу.
– Направо пойдем, к Саратову, или левей – до Пензы? – обыденно спросил машинист, когда впереди обозначилась очередная развилка.