Плакал вместо младенца, который затих у него на груди. Плакал по-детски о какой-то нелепой малости: о том, что белье на кровати испачкано – не отстирать; о том, что исподняя рубаха Клары порвана в мелкие лоскуты – не зашить. Что сама Клара сейчас далеко – не позвать. Что лежит она, холоднее и белее снега, в деревянном ящике, где хранят битую птицу и мертвую рыбу. Что глаза ее закрыты, а на ресницах уже намерз иней. Плакал о том, что Клара – умерла.
Вот что она хотела ему сказать, а он силился понять все утро. Разгадка была проста, длиной в одно короткое слово. Поняв, что нашел правильный ответ, Бах вздрогнул и открыл глаза. Слезы мгновенно высохли, а наполнившее члены тепло обернулось горячей, выжигающей изнутри тоской.
9
Бах вымел дом – так же тщательно, как вымела его вчера Клара. Сжег в печи перепачканные кровью простыни и обрывки ночной рубахи. Заправил постель свежим бельем, аккуратно разложил поверх утиную перину, разгладил складки. Прилежно съел морковную тюрю, не чувствуя вкуса и запаха. Затворил все ставни. Прибрался во дворе, пару валявшихся чурбачков расколол на дрова и уложил в поленницу. Запер двери в сарай и амбар. Вымылся остатками теплой воды и переоделся в чистое исподнее. Верхнюю одежду свою – полушубок, киргизову душегрейку, штаны и рубаху – ровной стопкой уложил на постели. Тщательно расчесал мокрые волосы и бороду.
Все это время младенец мирно спал, посапывая, на лавке у печи, закутанный в попавшееся под руку тряпье и обложенный подушками. И лишь когда Бах плеснул из чайника воды в печное устье, заливая огонь, и угли пыхнули пеплом, зашипели протяжно, ребенок закряхтел и заерзал. Торопливо Бах вернул чайник на остывающую плиту, взял стул и вышел вон, плотно прикрыв за собой входную дверь.
День клонился к закату: алый круг солнца висел низко над черным лесом, ночная синь заливала небосвод. Мороз обжег распаренные в теплой воде лоб и щеки, влажную еще кожу головы. Бах затащил стул в ледник; изнутри дверь не запиралась – заложил ее поленом. Сел у изголовья набитого льдом и снегом ящика, упер локти в колени, подбородок поставил на раскрытые ладони. И стал смотреть на Клару.
Плотная тьма наполняла пространство, но Бах так ясно различал любимые черты, словно были они освещены доброй сотней свечей или десятком керосиновых ламп. Он любовался белизной и гладкостью Клариной кожи, лишь в редких местах тронутой морщинками; длиной ресниц, милосердно прикрывших тени под глазами; тонкой линией рта и нежной бледностью губ; даже и морщинками теми любовался, потому как помнил, когда каждая из них появилась и памятью о чем была. Кларино безмолвие унимало охватившую Баха тоску. Подумалось: а ведь все прошедшие годы он желал именно этого. Сидеть и смотреть на любимую женщину – бесконечно. Владеть ею – безраздельно. Вот и настало время. Правда, стоило Баху слегка пошевелиться – вздрогнуть озябшей спиной или повести затекшим плечом, – как уснувшая где-то внутри тоска просыпалась, отдавала болезненными всполохами в голову и грудь; но чем дольше он сидел неподвижно, тем меньше ощущал свои члены и тем покойнее становилось на душе. Дела земные были завершены, мысли все передуманы, чувства – прожиты. Теперь можно было созерцать самую важную в жизни картину, не отвлекаясь ни на движение небесных светил (их лучи не проникнут в ледниковый сруб), ни на смену времен года (толстые стены и дверь защитят от ненастья), ни на прочую земную суету.
Бах с облегчением почувствовал, что члены его застыли и не способны более к движению. Ступни уже не умели повернуться или шевельнуть пальцами, колени – разогнуться, спина и шея – распрямиться; глаза не умели моргнуть или сощуриться: возможно, они давно уже были крепко сомкнуты, но Бах не мог понять даже этого. Да и не нужно было ничего понимать: месяц в угольно-черном небе сиял так ослепительно, что мир, освещенный его лучами, представал ясно и подробно и зрячему, и спящему, и даже слепцу. Этот холодный белый свет просочился в ледниковую избу не через щели, как полагается свету, а каким-то иным образом – не то с морозным воздухом и еле слышным шуршанием поземки во дворе, не то с запахом свежего снега – и быстро наполнил помещение. Не поворачивая головы, Бах увидел в этом свете все пространство ледника, от первого бревна и до последнего: крытые инеем стены в лохмотьях несоструганной коры; сбитый из толстых досок ящик, наполненный кусками пиленого льда, местами мутно-белого и плотного, местами прозрачного и пузыристого; распростертое поверх женское тело – бледное, в прихотливых узорах голубых вен. И себя в леднике увидел – скрюченного на стуле, со сморщенным лицом, редкие волосы и наполовину седая борода срослись в мелкие сосульки. И ледниковую избушку всю увидел, целиком, не только изнутри, но и снаружи: коренастый сруб, по самую крышу утонувший в сугробе, низкая дверь из двойных досок едва виднеется из-под снега. И двор увидел, и хутор, и окружающий его лес. И горы правобережья, ощетинившиеся иглами заснеженных деревьев. И белую пустыню Волги, гладкую как бумага. И белую пустыню степи, местами шершавую от мерзлой травы и колючую от кустарника.
Мир был прекрасен и неподвижен, раскрывался послушно перед взором, как раскрываются книжные страницы, листаемые нетерпеливой рукой. Легчайшим усилием воли Бах поднялся над берегами и обозрел их сверху – с такой высокой точки, что края окоема округлились и завернулись книзу, а сама Волга превратилась в длинную змею, мелкими кольцами вьющуюся по земле. Опустился ниже – и припал взором к снеговому покрову, наблюдая игру света на гранях ледяных частиц, разглядывая строение отдельных кристаллов, отмечая их разнообразие и безупречную геометрию.
В мире этом, пронизанном до последнего уголка искристыми лунными лучами, не было места тени – облитые одним лишь светом, предметы и существа являлись в нем, не имея теневых сторон и скрытых изъянов. И движению в этом сияющем мире также не было места – не кружилась по сугробам поднятая дыханием ветра поземка, не дрожали торчащие из-под снега метелки травы. Месяц висел неподвижно в чернильном небе, не меняя с ходом времени своего положения, словно приколоченный к нужному месту чьей-то неумолимой рукой. А в степи, недалеко от берега, застыли в воздухе два маленьких тела: седая сова распростерла над землей крылья и выставила перед собой лапы с хищно выпущенными когтями; развернутый хвост ее почти касался снега, желтые глаза глядели вперед – туда, где по блестящей корке наста мчалась крошечная мышь; тельце ее замерло в длинном прыжке – голые розовые лапки с растопыренными пальчиками напряжены отчаянным движением, круглые уши прижаты плотно, глазки вытаращены от ужаса. Эти двое висели в воздухе, когда взор Баха только проник за пределы ледника, и продолжали висеть все то время, пока он оглядывался в диковинном мире.
Захоти Бах, он мог бы сейчас увидеть много больше: и Гнаденталь, и прочие колонии, и далекие селения правобережья, и Саратов с нарядными церквами, и Казань с цветными минаретами, и царственный Петербург, и само Великое Немецкое море, на берегах которого лежала Германская империя, далекая родина предков. Но в усталом сердце его не было места жадности и любопытству – никуда оно не стремилось, кроме как обратно в избушку ледника, где ждала прекрасная покинутая женщина. В груди царапнуло едва заметно – сожаление о том, что не сможет ни рассказать об увиденном, ни хотя бы попытаться описать на бумаге – ни для Клары, ни для кого-то еще. Но Бах отмахнулся от этой мысли и опустился вниз, в тесный заиндевелый сруб.