Анна боготворила Вильгельма. Глубоко и страстно, как бывает только в старых картинах Возрождения и Голливуда. Вильгельм был лучшей частью Анны. Она при его появлении начинала светиться и играть. Умница добряк Эйнштейн многое прощал ей за искренность. Прощать было нечего. Анна была тенью Вильгельма. Она, кажется, даже ни разу не коснулась его руки. Хотя это уже преувеличение, впрочем, не сильное. Но в один момент, не такой уж прекрасный, появился молодой поп, тот самый, много раз упомянутый Анной отец Феодор, к которому теперь Анна ехала. То есть не к нему, а на всенощную, которую он будет служить. Анна целовала батюшкину руку, как целуют святыню. Вокруг отца Феодора подобных женщин было много, но Анна была одна. Не знаю, насколько отец Феодор это понимал. Может, и понимал.
Вильгельм Сноп стал раной на теле мира и вместе жертвой спасения. Анна мысленно сжигала его на чистом жертвеннике ради святых целей. Но клубы пахучего дыма все же появились.
– Вы к нему на троллейбусе ездили, а я пешком ходила! – Анна выпрямилась, как будто раньше была согнутой. В патетические моменты она походила на Комиссаржевскую. Но что я знаю о Комиссаржевской, кроме нескольких фото?
Да, мы приезжали к Вильгельму на троллейбусе. От остановки шли метров двести пешком. Но что это за выражение любви, что за паломничество такое, это лишь лень и пренебрежение святыней. Анна любила Вильгельма так, что даже боялась коснуться его рукава, ходила босая по московским улицам, и только пешком. Какое-то время она даже не носила нижнего белья, так как оно было полно скверны в самой своей основе, по мнению Вильгельма. Теперь многое ушло в тень, в том числе и скверна. Но воспоминания оказались намного более острыми, чем тогда, под хипповым летним солнышком.
Что такое хиппи в Москве самого конца восьмидесятых, уже никому не объяснить. Есть миф, и он отвратителен.
– Я тоже молилась за Джима Моррисона и Дженис Джоплин. – Анна отбрасывала от себя фразы, как будто это была антимолитва, иначе не описать. Говорила чуть громче обычного.
«Двенадцать баллов волнения», – подумалось мне.
– Хватит уже этого безумия. Ты понимаешь, что святость – это другое, что их жизнь – это ад. Что они на самом деле – сумасшедшие! Мне надоело находиться в кругу сумасшедших.
В моей голове при виде патетической Анны сама собой воспроизвелась таинственная музыка. Гармоничными шумами, издаваемыми искусственной тафтой, искусственной кожей и искусственным шелком. Как они хороши. От настоящего шелка остался теперь только запах. Ни фактура, ни цвет. Запах. А ткани шуршали, будто на Анне волновалось платье со шлейфом.
Это была не греза, а творческий процесс.
– Нет, не ад, – сказала я себе, – и голос Планта – не ад.
Надо было видеть меня тогда. Немного не хватало, чтобы назвать свой стиль «принципиально никак».
Комиссаржевская в образе Анны вызывала мягкое сочувствие прибогемленных мужичков. Они видели в ней страдание, нежность и искренность. И благородную строгость.
У меня ничего этого не было.
– Не может быть, чтобы Бог позволял аду действовать в людях настолько сильно. – Душа моя Анне не сопротивлялась. Чуть позади Анны стоял Брайан Джонс в мехах и грустно улыбался.
От Анны иногда шел запах довольно извращенного блядства. Но не могла решиться тогда так подумать. Отводила от мозга эту мысль, как волосы от лица. Не могу и сейчас думать так. А надо. Анна была в духовной прелести, но не мне ее судить. Следовало помнить, что Анна в прелести, и не поддаваться исходящему от нее гипнотическому излучению, не следовать ее крайностям. Это было почти невозможно.
Впрочем, убежала в сторону. На всенощную не поехала, чем вызвала некоторое охлаждение Анны. Едва она вышла, в кухню вошел Эйнштейн. Солнце светило прямо, отчего Эйнштейн казался рыжим, как счастье, хотя был альбиносом. Наконец оторвался от своего программирования, которым весь этот дом жил, вместе с Анной и отцом Феодором, который незримо присутствовал даже ночью, и решил попить чай со свежей булкой повышенной калорийности.
Поговорили о чем-то смешном. Было неловко за свое разгильдяйство, но почему неловко и почему разгильдяйство? Когда попрощались, Эйнштейн сказал:
– На днях Дема заезжал. Он вечером вернется, пока у нас живет. Работает на газетах. На улице Радио берет, десять за газету. Продает по сто рублей, хорошая разница.
«Это мысль», – подумалось мне.
На следующий день поехала на улицу Радио. Там мне объяснили, сколько стоит пачка, когда покупать и что с ней делать. Газета называлась весело: «Дело». В «Деле» была телепрограмма на следующую неделю и светская хроника. Что еще нужно в электричке?
Голоса у меня нет. Но слова «телепрограмма» и «сто рублей» были отлично услышаны. «Мир новостей» стоил сто пятьдесят. А в «Деле» была еще и отличная спортивная страница. Так что к «телепрограмме» и «ста рублям» добавился «спорт». После первой полсотни проданных газет стало понятно, что десяток экземпляров нужно оставить, чтобы потом продавать программу на эту неделю. Вдруг кому понадобится.
В знак новой жизни вечером встала перед облупившимся, семидесятых годов, неровно висящим зеркалом и тупыми ножницами выстригла себе довольно стильную челку. Зеленая куртка в наличии была. Скоро она мне не понадобится, так как почти лето. Нужно покупать джинсовку, а это была вещь дорогая. На нее газетами не заработаешь.
Через пару недель стало ясно, что кушать на заработанные от продажи пачки газет вполне можно. Если продавать три пачки – можно и цену поднять, и газету распиарить, и денег заработать. Но газеты это решение изменили. Пачка была слишком тяжелой, чтобы иметь отношения с тремя в течение недели.
А одежда была нужна. И цветная. Цвет только подчеркивает интуиции кроя. Тогда возникла шаловливая мысль: а зачем тратить деньги на одежду? Одежду должны дарить и покупать. Был вариант попросить деньги у родителей. Но лучше этого не делать. Можно просто приехать и не просить. Может быть, мама и так догадается. Это была последняя степень унижения.
Мама, едва впустила в квартиру, сказала:
– Соседка отдала свои костюмы и брюки. На диване лежат.
Передо мной открылся мир винтажной и очень стильной одежды семидесятых. ГДР, Франция. Все это были вещи для леди. Не считала себя леди. И потому выбрала шерстяной свитер с низким горлом, цвета свежей лососины, и очень темные синие вельветовые брюки, вроде тех, что купила в долг и которые уже вытирались.
К этим двум вещам прибавила необязательные нейтральные свитера (два – мужские, юношеские). Когда разложила дома приобретенное богатство, заплакала. Получила то, что мне было нужно. Просто так.
Мечтала об ослепительно-белой сорочке и фраке с атласом. Мужской фрак из тонкой шерсти с атласом на лацканах. Но сейчас нужна была легкая джинсовая куртка, и ее не предвиделось. Взять на время поносить – не для меня. За одежду, как за услуги, нужно платить. И платить щедро. Иначе она впрок не пойдет.