– А ты обсуди, – насмешливо, как бы в сторону отозвалась дама в синем, – ты тесто месить научилась бы…
Мне стало совсем неуютно от этой склоки и от того, что придется судить, чьи стихи лучше, и, вскочив, я громко попросил:
– Расскажите немного про себя! У вас такое странное название «Сладостное слово». Кто придумал?
В зале засмеялись.
– Это в честь нашего завода, – с достоинством сказала узкоглазая женщина в плюшевом пиджаке.
– Сахарный завод у нас был, – пояснила Нина Ивановна, – при нем ДК. Мы там собирались, песни народные пели, танцевали, на разных инструментах играли. Сначала завод закрыли, потом ДК, ну, мы сюда и перебрались, в подвал…
– А чтоб показать, что дело наше правое, так и назвались: «Сладостное слово», – добавила узкоглазая.
– Сахар стучит в наше сердце! – это был другой старик, молодцеватый, длинный, он стоял у входа в кроссовках и футболке Sex Pistols.
– Легко сказать, перебрались. Нас отсюда все время гоняли… – вмешалась женщина с глянцевитой клюкой на изумрудной юбке, из-под которой выступали распухшие колени. – Пока Филиппов не разрешил.
– Все равно этот подвал непригодный, – продолжила Нина Ивановна. – Что ни год, то потоп. Наша Бия весной разливается, а дамбы нормальной нет. Прошлый год целиком затопило, по улицам лодки с эмчеэсниками гоняли. Паводок сойдет – мы соберемся, воду откачаем и всё, как можем, в Божий вид приведем, картины повесим… – широким жестом она показала на стены, – Это конкурс у нас был. Родной край. Кто чем рисовал: карандашами, акварелью. И бабушки, и внуки…
– И внучки! – раздался чей-то умиленный голос.
– Чего вам еще рассказать? У нас такое правило: на каждую встречу стараемся празднично одеться и каждый раз кто-нибудь свое любимое блюдо сготовит и принесет, угощает.
– Мы не только стихи читаем, – сказала женщина в черной майке с серебряными стразами и очках, скрепленных изолентой. – Мы инвалидам помогаем.
– Это да. Кто лежачий или из дома уже не выходит, мы к тем ходим, убираемся, еду носим, стихами радуем.
– И что, все сами? – спросил я. – Никто вам денег не дает?
– А кто нам даст, – зашумели в зале, – всё сами, вскладчину…
– Мы по богатым ходили, – Нина Ивановна с тонким посвистом втянула воздух. – Один помог, Филиппов. Он здесь большой шишкой был, прошлой весной за взятку посадили. Это он нас не выселил, спасибо ему. Вот он даже денег дал, смешно, правда, всего тыщу рублей. Раньше вокруг него хороводы водили, дружков половина города, тыща человек, наверное, а когда убрали, и вспоминать не хотят.
– Не имей сто рублей, – пробормотал я.
– Вот именно! Мы ему передачу делали: колбасу и носки.
– Сама вязала, – важно сказала старушка в розовом платочке.
– Мы ему и письмо написали, со стихами, – закивала Нина Ивановна. – Чтоб не горевал, всякое в жизни бывает.
– Моя сочинила, – приобнял старик даму в синем.
– А я что, не писала? – резко спросила женщина в сарафане.
– И ты писала, – добродушно усмехнулся он. – Целую поэму накатала.
Они рассказывали о себе, торопливо, упоенно, перекрикивая друг друга, чтение продолжилось, сырость пахла сладостно и сложно, хвоей после дождя и океанским бризом, и мне казалось, это катакомбы и первые христиане…
Когда настало время объявить победительницу, сказать оставалось одно:
– Прекрасные! Все стихи прекрасные!
Полоса
Он каждое утро ходил по гребаной полосе и наступал на плиты бережно, как на надгробия.
Гребаной полосу называла дочь; очевидно, ей было неловко при отце употреблять более резкое слово. Она предлагала отцу из таежного поселка переехать к ней в Пермь, но он говорил:
– А она? Куда ж я без нее…
– Что она тебе, жена?
– Может, и жена, и родня… Я же это… за ней слежу, как за кладбищем. Осенью завалит ее ветками – разгребаю, летом кошу, где трава лезет, зимой снег чищу. Ты меня знаешь: я без дела не умею. И вообще человек упрямый. Работаю и о тех, кто помер, вспоминаю. Как будто все они в одном месте лежат, а я им… это… вечный покой обеспечиваю. И на всякий случай работа – вдруг спасу кого-то.
– Кого спасешь? Какая работа? Кому она нужна? Чокнулся ты, папка, – нежно говорила Таня и гладила по голой голове.
У него голова была голая, выпали все волосы, но висели подковой седые усы. Был Алексей Петрович Соков худ, легок и с маленькими голубыми глазами – яркими, как у маньяка.
Полтора километра бетонки тянулись последним смыслом для Сокова и заканчивались непролазным болотом. Ему было шестьдесят три, жил на пенсию в поселке, где осталась сотня человек. Половина из них когда-то была у него в подчинении, но теперь никто не хотел помогать. Команда, которая рядом, живет вокруг годами, но не признает больше капитана. Только Антон Антоныч, коротышка, иногда помогал. Если сильно напивался – гордо и с песнями. А трезвый помогал тайком – или затемно, или ближе к сумеркам.
Здесь был аэропорт, и Соков был его начальником. Пятнадцать лет назад отменили самолеты и полосу, оставили площадку для вертолетов, сократили штат. Так большинство подчиненных стали безработными – кто уехал, кто остался и недобро следил за тем, как дело Сокова погибает. Восемь лет назад уволили всех, объект исключили из реестров. И с тех пор в ведении Сокова – рядом с его домом – остались и площадка, и полоса. Дом разрушался, надо было менять крышу, ставить новое крыльцо, но Соков все отчаяннее отдавал себя делу – под открытым небом.
Утром, покружив на площадке, уходил вышагивать по полосе, как журавль. Даже при славной погоде бетонка блестела, потная. Она все время крошилась, разделялась на плиты. Однажды в мае, ближе к концу, к болоту, он нашел мертвого волка. Тощего и тусклого. Оттащил и завалил листьями. Правильно было бы ходить с ружьем, опасно же, но Соков предпочитал таскать что-нибудь другое – зимой лопату, летом косу, – утешая себя, что и этим отобьется, если нападет зверь.
А земля под ветхим бетоном напрягалась, он это чувствовал, и хотела сбросить поклажу – давно не нужную. Соков сам был такой поклажей на земле. Жена умерла три года назад. Алексей Петрович знал свою вину в ее смерти. Надо было убраться из этих мест, она ведь в спокойствии нуждалась. Она слишком беспокоилась. Ругала по-всякому. Говорила, что он позорит себя и ее перед соседями: «Лучше сдохнуть и не видеть стыд такой!», и повторяла даже: «Лучше бы ты пил, а не идиотничал!» Она без конца называла Сокова сумасшедшим. И вот умерла. Во сне. Обычно громкая, оставила тихо.
По утрам, вышагивая бетонкой, Соков все чаще напрягал глаза и вчитывался под ноги, словно ждал, что увидит надгробную надпись «Сокова Галина Викторовна, 1945–2008».
Дочка Таня выросла и уехала в Пермь. Работала там в музее, но не простом, а современного искусства. Заявлялась раз в полгода, звонко смеялась, тормошила, несколько инструментов привезла, чтобы легче было нянчиться ему с полосой. И хоть смеялась, все время выходила на крыльцо и курила. Соков качал голой головой: «Замуж бы тебе» – и подозревал то, о чем и соседи судачили: «Танька у него проститутка», но она показала ему серию открыток, где высовывалась из люка надувного резинового танка с лицом, раскрашенным ярко-ало, как в клюкве. Корпус танка был полупрозрачным, светло-зеленым, и Соков, щурясь, спросил: «А ты чего там в танке? Голая?» – «Почему? В бикини», – мигом зарозовев, пробормотала Таня, спрятала открытки в дорожный баул и больше не доставала.