Люди спешили по утренним делам, чуждые этому зданию, никогда в нем не бывавшие. Но кто-то непрерывно вливался именно сюда. Дворцов стоял хмурым столпом и растерянно пытался перехватить их взгляды. Они входили в будку, на него не глядя или, что было обиднее, глядя сквозь него, сосредоточенно-безразличные. Он мог бы преградить дорогу какому-нибудь собрату-пиджаку или схватить за локоть, но не решался, дико таращась посреди этого все еще привычного, но так нелепо и внезапно сломанного мира…
Золотой герб над темным мрамором подъезда смугло плавился, отражая разгоравшуюся жару. Дворцов задрал манжет: бледно-золотые Piaget показывали без пяти десять. Замутило, померещилось, что начищенные ботинки покрываются золотой скорлупой, и он опасливо переступил с ноги на ногу. Он положил руки на живот, успокаивая его поглаживаниями и ощущая большой сковородой, на которой жарится и скворчит солнечная яичница.
В брючном белоснежном костюме шагала блондинистая депутат Лейкина, чемпионка-теннисистка. Она озирала все влюбленно и доверчиво и ослепительно улыбнулась Дворцову.
– Маша, Маш, – он попытался изобразить встречную улыбку и доверительно нагнулся к ней. – Ты меня знаешь?
– В смысле? – кокетливо засмеялась она, слегка морщась от его несвежего дыхания.
– Скажи ему!
– Кому?
Дворцов, приобняв, впихнул ее в будку:
– Ему! – он свирепо глянул на стражника, крепче обвивая ее спортивный стан. – Моя коллега… Все подтвердит.
– Петрович, хорош девчонку кадрить! На заседание опоздаешь! – протрубил, проходя, старый депутат-колхозник с лицом, похожим на вареную брюкву.
– Вот! – сказал Дворцов, торжествуя. – И он меня знает… Петрович. Николай Петрович. Это я. Ну что, пустишь меня?
– Не положено, – отчеканил страж.
Лейкина с тревогой покосилась на Дворцова, прозревая какие-то еще не известные ей, наивной и неопытной, чудовищные обстоятельства.
– Господи! – негромко вскрикнула она. – Во что вы меня впутываете? – с необычайной ловкостью крутанулась из-под его давящей руки и, не оборачиваясь, устремилась к подъезду.
Дворцов снова на улице вытащил мобильник, досадливо обнаружив, что заседание уже открылось. Набрал помощника – абонент недоступен: конечно, вместе вчера накидались…
Позвонил жене:
– Ленка! Я ксиву посеял! Ксиву! Удостоверение, твою мать! Почем я знаю где? Ищи! Все перерой! Ща водителя пришлю!
Набрал водителя:
– Леха! Потерял корочку! Давай, пулей к жене. Не найдет – значит, езжай по всем местам, где меня вчера, блин, носило…
– Ты чего митингуешь? – раздалось сварливое.
Он повернулся: рядом стояла чернявая бровастая старуха в цветастом платке с плакатом, свисавшим на грудь, на котором были наклеены какие-то пожелтевшие газетные заголовки и полароидные фотографии котят.
– Ты тут не стой, иди, отойди! – наставительно заворчала она. – У меня одиночный пикет! Вдвоем нельзя. А то заметут!
Дворцов, суеверно заморгав, не вступая в пререкания, отступил на десять шагов от будки и позвонил Михалеву, другану-депутату. Не подходил. Чертыхнувшись, пришлось набрать снова:
– Вов, здоров!
– Здоров, – сдавленно ответил друг.
Было слышно, как в зале сиротливо частил докладчик.
Дворцов сбивчиво изложил свою беду, просительно повторяя: «Вов, надо че-то делать!»
– Давай я тебе пропуск закажу, – предложил Михалев полушепотом. – Через десятый подъезд.
– Давай! – Дворцов просиял, и пробка на Охотном Ряду, застывшая под солнцепеком, сверкнула для него множеством рюмочек и бокалов.
Он с облегчением вытер сырой лоб тыльной стороной ладони, было не до платочка: отличная идея – можно получить пропуск, а уж в самом здании в зал пропустят, там его точно знают. И он уверенно выплывет на трибуну и спокойно, размеренно произнесет: «Данная поправка в части внесения изменения в абзац четвертый пункта 7 статьи 2 учтена поправкой номер 20 таблицы номер 1».
До доклада оставалось еще минут сорок, но недавняя вальяжность исчезла вместе с мандатом: он торопился, обходя родное здание по Тверской улице, по деревянным мосткам, сквозь пулеметную долбежку отбойных молотков и серые облачка пыли – перекладывали плитку…
В Георгиевском переулке с дворового фасада Думы теснилась очередь из посетителей: каждого под синим пластиковым навесом дотошно проверяла парочка коротко стриженных верзил в темно-синей амуниции. Он хотел направиться к ним сразу, но в отсутствие заветного документа ощущал себя легковесным, размагниченным, почти самозванцем и пристроился в конце, утешаясь, что успевает: всего-то переждать человек десять.
– Извините, вы же депутат? – ласково поинтересовался худой мужчина в черной майке, с седым чубчиком.
Дворцов притворился, что не слышит, но тот продолжал всматриваться в него испытующе, и уже смотрела вся очередь.
– Значит, решил поближе к народу! – порывисто сказал крепкий лобастый мужик в светлой рубахе без рукавов. – А мы многодетные, – он показал на стоявшую рядом розовощекую женщину. – С Ростова приехали справедливость искать. Наш дом снесли, а нас знаете, куда отселили? На болото… Где лягушки квакают!..
– Не слушайте никого. Вы-то мне и нужны, – вкрадчиво продолжал тот, что с седым чубчиком, впиваясь в Дворцова воспаленными глазами. – У меня есть сверхважная информация для депутатов. Вопрос жизни и смерти… – Он решительно усмехнулся и принялся выкладывать с азартом: – Здесь вам в питье подмешивают гадость. В воду, в чай, в кофе, в сок, во все… Чтоб вы были тихими и гладкими. Тихими и гладкими, да. Тут любого за год этой добавкой переделают. Был бы я депутатом – я б со своим термосом приходил и на всякий случай со своими бутербродами!
Дворцов в окружении околодумских ходоков неопределенно покачивал головой и разводил руками с подрагивающими пальцами, как дирижер, который в зале дает установку воздержаться при голосовании. Ему протягивали какие-то бумаги, которые он рассовывал по карманам.
Он нервно взглянул на телефон – пять процентов зарядки, забыл зарядить, а выступать уже минут через десять, – и тут подошел его черед.
– Паспорт, – скучно бросил верзила.
Услышав это простое слово, Николай Петрович похолодел.
Из подъезда выскочил лысый наливной депутат и толкнул его в живот, хищно прокладывая дорогу.
«Какой идиот!» – подумал Дворцов, но о себе самом, дурашливо хлопая по безнадежным забитым карманам.
Он мог бы снова возмутиться, что его не признали, напомнить, кто он есть, попробовать уговорить, но вместо этого, злясь на ту влагу, которая начала жалко туманить зрение, пропустил кого-то другого и отошел в сторону.
Ему, непривычному к подобным помехам, теперь казалось: вселенная в заговоре против него и над ним злорадно потешается. Он мог бы и рассмеяться над своей маленькой трагедией, но ее пустяковая малость была особенно унизительна: что-то мешало, царапало и жгло, как в детстве, – вероятно, ощущение так легко опровергнутого могущества.