Может быть, счастье с одной дает обладание всем миром?
Бабочка пролетела над осокой, присела на маленький голубой цветок, державно покачивая расписными крылышками. Я приблизился, удерживая дыхание, в предчувствии, которое не обмануло. Я рассматривал невероятный рисунок ее палевых крыльев, не веря и сразу поверив.
На ее крыльях была изображена древняя миниатюра сражения.
Слева под алым стягом наступали всадники на белых лошадях и пешие, все в шлемах и кольчуге, с воздетыми мечами и длинными копьями. На правом крыле им навстречу двигалось вражье войско: тоже лошадки и человечки в доспехах и с оружием. А снизу этого диптиха взвивались брызги крови, как языки огня, и белели отрубленные головы.
Лукаво и слабо она шевелила крыльями, бесстыдно выставив на обозрение тайну.
Чью тайну? Быть может, мою, каких-то былых страстей… Я смотрел на эти трепещущие, ветхие от пыльцы картинки, как будто на свое неверное отражение в замутненном стекле…
Она захлопнула крылья, и, когда их опять распахнула, я, наслаждаясь тишиной, открыл глаза и увидел жену у воды.
Я полулежал, прислонившись к толстому стволу тенистого дерева. Видно, так сморила усталость. Настя сидела на корточках, с сомом-усатиком в крепких руках, и чистила его слизистые бока щедрой горстью песка, раскачивая, словно баюкает.
Не отрываясь от рыбины, она стала что-то задумчиво напевать. Я уловил отдельные слова: «колечко», «крылечко», но тут неизвестное дерево закрыло мне глаза участливыми ветвями, легкими, но тугими, победными, которые становились все зеленее, гуще, темнее, и я утонул в новом глубоководном сне.
Проснулся, мгновение думая, что и это сон.
Палатку заливали краски рассвета. На подушке розовела наливная щечка тихо спавшей жены.
Я женился не случайно, всё обдумав, но ничего не понимая, с легкой головой…
Так и сделал предложение – в лифте, который ночью поднимал нас домой на пятый этаж.
Медленно, вздрагивая, урча, подмигивая тусклым светом, с бумажками и прочим сором на полу, со стертым, нас искажавшим зеркалом.
Я мог нажать кнопку «Стоп», как маньяк, и не выпускать ее, требуя ответа.
Ждать не пришлось.
«В зоопарк пойдем мы вместе…»
Я рисую Ваню словами. Из слов создаю его портрет.
Какой он, Ванечка?
Он радостный. Он бежит, ручки раскинув, ко мне в объятия. Он напевает стишки собственного сочинения и хохочет. Он интересуется словами и в свои четыре мне, тридцатилетнему, подсказывает, как что называется. Например, если вдруг я забуду породу рыбы на картинке, сразу объяснит, где лещ, а где омуль.
Он придумал свои боевые кличи, которые вопит, когда бесится: «Тарин-татарин! Тарин-тарин-тарин! Диндля! Бомбля! Тутсик!» Но от беснования – от воплей, беготни, возни с тряпками (он обожает кутать себя с головой во множество одежд) – Ваню можно отвлечь, задушевно произнеся: «А помнишь…»
– Что? Что помню? Папа, говори!
У него – пламенный интерес к себе, ко всему, чему был свидетелем. Он исполняется гордости вместе со мной, вспоминая что-либо, любую вроде бессмысленную деталь.
– А помнишь, сынок, мы видели, как помоечная машина грузит контейнер?
– Да. А какого она была цвета? Оранжевого? – Он блестит глазами. – А, пап?
– Да, оранжевого.
– А что дальше было? Там еще тетя шла с собакой в наморднике, да?
– Да, сынок.
Склонный к бесчинствам, Ваня любит других поучать. «Выключите, пожалуйста, сигарету!» – подошел он на улице к незнакомцу. «От тебя пахнет мускулом!» – недовольно сказал после того, как я отжался от пола.
В детский сад по настоянию своей мамы Ванюша пошел с двух лет, он сначала противился, с вечера плаксиво вопрошал: «Когда я проснусь, мы не пойдем в детский сад?» – не ел и не спал там. Но привык. Стал лучшим помощником воспитательницы в деле расстановки столов и стульев. Как-то уже трехлетнего я отвел его в садик в утренних потемках, и в раздевалке, когда я чмокнул щечку, он бросил мне стеснительно: «Ну все, пока» – и побежал, не оглядываясь, в большую комнату к детям. И я вдруг ясно ощутил: он хочет быть сам по себе, стесняется сопровождения.
Ваня умеет защитить себя. Он никому не дает себя в обиду: если не помогают кулачки, пускает в ход зубки. В том саду малыши сами одолели дурную воспитательницу. Она открывала окна в зимнюю вьюгу, когда они спали. Дети болели постоянно. И тогда один мальчик, разбуженный колючим ветром, вскочил, растолкал остальных детей, и визжащим босым отрядом они высыпали в коридор. Они бежали и орали, зная откуда-то, что право на это имеют. Бежал с ними и Ваня. Воспитательница гналась за ними по пятам. Привлеченные шумом взрослые обнаружили окна, раскрытые в зиму. Вредительницу уволили. Ваня хвастает, будто бы, обернувшись в коридоре, ее укусил. Свирепая похвальба! Куда? «В ногу! В юбку ее укусил!» – «Как ты мог!» – сказал я. Впрочем, наверное, это его фантазии…
Он умеет жалеть. Требует, чтобы я рассказывал новую версию сказки, если развязка покажется ему драматичной. И выходит, что теремок не разрушился, а Курочка Ряба продолжила нести золотые яйца.
Он переживает за насекомых: заплакал в своем надувном бассейне оттого, что нельзя спасти утонувшего майского жука. Ваня говорит мне: «Не наступи на муравья – он бежит к своим деткам». И при этом презирает котов и собак и, похоже, безжалостен к их судьбам – рассказал мне такую историю: «Однажды муравьи напали на собаку и ее малыша. И его съели». – «Какой кошмар. Не может быть». – «Это правда. Я правду говорю!»
Но его жестокость игрушечная, условная, не знающая смерти. Как-то раз, протянув мне пластмассовый меч, он взмолился:
– Убей меня! Если убьешь – тогда дам шоколад!
Я рисую Ваню словами. Нет, конечно, я снимаю Ваню постоянно – компьютер и мобильный заполнены снимками и видеороликами, где он совсем младенец, потом годовалый, и в два, и в три, и в четыре… Вот мы на острове Крит, а вот в Египте.
Но я избегаю эти фотографии вывешивать для общего пользования. Когда слышу: «А он у тебя есть в телефоне? Покажи!», отделываюсь междометьями и редко показываю. Особенно если спрашивает женщина. Особенно если ко мне неравнодушная. Показав фотографию малыша, я скорее отбираю телефон, чтобы тот, кто смотрит, не успел впиться взглядом или подумать что-нибудь дурное. Но чересчур восторженная похвала («Ой, какой сладенький!») тоже меня беспокоит.
Я берегу еще слишком маленького Ванюшу от слишком большого мира.
Где-то в соцсетях у меня есть кадр: заботливо качаю розовую коляску, можно решить, что пустую. Во мне говорит суеверная боязнь: хранить, как клад, в покое и тиши образы своего дитяти, пока он беззащитен.
Умом я терпеть не могу предрассудки и суеверия, а душа колеблется в предчувствиях, среди темных мельканий, как небо, полное мелких и резких предгрозовых птиц.