Был закат нового дня. Мой закадычный дружок Петька-мулат присел на выброшенную из пекла, как из пучины, продавленную недавней жизнью, совершенно целую тахту, я стоял рядом. Глядели на тлеющее пепелище и болтали о школьном будущем.
Пепелище пахло черносливом.
– Скоро все сгорит, – громко сказал Петька.
Подпирая курчавую голову, он напоминал демоненка (уменьшенного героя Врубеля).
Через двадцать лет, найдясь в соцсетях, Петька зазвал к себе в однушку в Отрадном, удивившую нежилой и неживой пустотой и чистотой.
Сырое рукопожатие. Длинный и худой, как щепка, провел на кухню. Еды не было, один чай. Он просыпал сахар дрожащей рукой и вдруг напряженно попросил денег. Я порылся в кошельке и что-то дал. Бирюзовая купюра легла на клеенку. Он отводил глаза и показывал профиль. Сказал, что работал в «Склифе» медбратом, сократили, жена ушла, детей не было.
Свет горел ослепительно, одинокая лампочка без абажура. На шкафчике возле плиты я заметил отдельно от приборов странный набор чайных ложечек. Их торчало штук пять, и у всех были негритянские личики. Я вынул свою ложечку из чашки: тоже чернела.
Мигом я все просек: ну конечно, в ложечках зажигалками разогревают белую смерть, распахнутые зрачки врубелевского Демона, и эта дрожь от нездешнего ветра, не способного высушить испарину, и черные круги подглазий, заметные и на темной коже…
– Скоро пойду, – сказал он.
«Пойду» выдул трепещущими губами как «пою». Неважно, что имел в виду: ему куда-то пора или уже пора мне.
В дверях он вывернул розовое мясо губ и доложил с несусветным акцентом:
– У меня ложка!
Было понятно: ломка.
– Будет новый день! Ясный светлый день! Оуо! – Егор Летов завывал волком.
Захотелось вспомнить и его…
Мы пошли на концерт с Олей из Челябинска. Она была плотно сбитая, круглолицая, похожая на матрешку. Матрешка с недоверчивым прищуром. Я учился на дневном, она на вечернем – в одном университете.
Выпив крепленого вина на улице, мы погрузились в огромный железный ангар, где уже резвилась толпа. Юные поклонники раздирали на себе одежды, чая сотворить то же с кумиром, прыгали и орали у сцены, некоторые пытались на нее забраться, и их оттуда сволакивали и сталкивали охранники.
Егор Летов под белой тишоткой и очками интеллигента оказался настоящим волком. Он яро скалил пасть, вгрызался в микрофон, мел когтями по струнам, как будто мчит и не может остановиться. Он рычал и выл на прожектор.
Я знал все его песни и подпевал в темноте, Оля – нет, и все же, стараясь соответствовать, она кокетливо пританцовывала, как будто под какую-то свою слащавую девичью музычку. Потом я заметил, что так и есть: тонкие проводки тянулись в ее уши, проникая пуговками наушников.
После концерта взяли еще бутыль и, прикладываясь, брели по теплому осеннему городу. На подступе к Патриаршему пруду нам наперерез в круг света откуда-то из мглы деревьев выпрыгнул подросток в томатной бейсболке, шаркнул ножкой и выкрикнул задиристо и зло:
– Ты че, лох?
Ладонь сама собой, на автомате хлопнула по козырьку его кепки, шпаненок взвизгнул, и из мглы подвалил другой.
Рослый и русый, в короткой майке, откуда торчали опасные руки. Свет фонаря ясно обличил гусиную кожу поверх всех его развитых мышц. Ему не терпелось разогреться.
– Ты зачем братика обидел?
– Пожалуйста, прекратите! – заголосила Оля, отчаянно озираясь, – Ребята, не надо! Мы гуляем, на концерте были…
– Давай отвечай, – радостно, как о решенном, сказал он.
– За что отвечать? – глупо спросил я.
В тишине раздался двойной хруст: его шеи от резкого поворота головы и листьев под кроссовками; он надвинулся.
Я молча боднул его, зная, что должен хотя бы уронить; он молча встретил меня кулаком, снизу вверх по губам и подбородку, и сразу прямиком пропечатал грудину; я вцепился в его предплечья; заплясали, лягаясь, и шипя подошвами, и все так же молча; случайной подножкой я обрушил наше общее тело на асфальт, где сначала оказался сверху и успел близко и наугад вмазать по его квадратному лицу, пока он, тяжело дыша, меня переворачивал; перевернул, подмял, замахнулся для настоящего удара под испуганный крик девчонки, летящий над темными водами пруда.
Ба-бах!
Выстрел. Мой недруг замер, поставленный на паузу, замер и я под ним, замер крик…
Еще выстрел, еще. Оглушительно и страшно. Бандиты? Менты?
Смерть просвистела, лязгнув о фонарный столб.
Мы вскочили на ноги и побежали.
Мы бежали, наполняя топотом и сопением переулок: я, Оля, верзила, шпаненок, какая-то другая пацанва, сиганувшая из мглы.
Бах! Каждый подумал, что стреляют ему в спину.
Сбились в подворотне, словно пережидая грозу. Бережливая Оля не выпускала бутыль, которую и допили всей компанией.
– Давай без обид, – возбужденно говорил рослый, скрестив свои опасные руки, прислонившись к облезлой фреске граффити.
На стене красный треугольник вклинивался в белый круг, чем-то напоминая неразрывный союз между держалом и черпалом. Образ далекой Гражданской, которая вечна.
Говорят, Сальвадор Дали черпал подсознание ложкой. Когда клонило в сон, он садился на стул и брал ложку в руку. Засыпал, ложка падала, просыпался и зарисовывал приснившееся.
Кажется, если долго всматриваться в ее сиятельство, можно различить промельк стародавних теней – поля сражений, кареты и поезда, – скользящие рыбы в глубине прозрачного океана.
Кажется, если долго держать ее в руке, получится то же, что у некоторых фокусников и магов вроде прославленного Ури Геллера, будто бы чувствующего импульсы из космоса: она станет невесомой, начнет таять, и можно опустить ее голову нежным нажатием на перемычку или больше – заставить изогнуться одним лишь взглядом.
Смотришь долго и неотрывно, и она склоняется в низком поклоне.
Не надо, лучше я сам. Кланяюсь вам, мои родные.
Я мог бы вспомнить, как мой маленький сын умыкнул ее в дворовую песочницу и лихо орудовал, точно ковшом, углубившись до землицы… Или про то, как ее бешено очистила содой пришедшая в дом молодая женщина с прелестной мордочкой морского котика и влюбленно заблестела глазами… Но не стану.
Потому что не было никакой ложки.
Я ее просто придумал.
Никогда этой чудо-ложки я не видел. Разве что в каком-нибудь забытом сне.
Но эта ложка – повод рассказать чистую правду.
И все же мне грустно, мне очень жаль, мне так хотелось бы, чтобы она была или вдруг объявилась.
Мой батюшка
Они жили большой семьей: Иван Иванович, офицер, Анна Алексеевна, крестьянка, ее родители – Лукерья Феофилактовна и Алексей Акимович, малыши – Гена и Зина. А нашего героя назвали Винцент. В те времена это было в порядке вещей – давать неожиданные имена.