– Здесь вы фактически попали в точку. Но согласитесь, мадемуазель, с вами я веду себя довольно свято.
– И кто сказал, что мне это нравится?
– А разве нет?
– Нравится, черт возьми.
Я прижала ладонь к губам, с которых слетело пропитанное эмоциями французское «merd».
– Мадемуазель, мы же в церкви…
– Простите. И вы, и Мария Магдалина… Ладно, нам пора. Впереди великая прогулка.
Полюбовавшись шикарным зданием «Opera Garnier» с мраморными ступеньками и расписанным Шагалом плафоном, мы зашагали по бульвару Капуцинов, названному в честь располагавшегося неподалеку монастыря капуцинок. Я показала Дженнаро легендарный мьюзик-холл «Олимпия», где в 1895 году братья Люмьер впервые продемонстрировали публике свой фильм. Я болтала без умолку, ведь Париж всегда был, есть и останется уникальным, потому что каждая его часть, улица и перекресток являются хранителями истории. Это – неизменно, это – навсегда. Париж – тот самый город, в котором ты указываешь на кусочек тротуара и говоришь: «А вот этот квадратный метр на пороге Министерства иностранных дел знаменит тем, что однажды здесь в приступе апоплексии упал Стендаль».
«Когда Богу на небе скучно, он открывает окно и смотрит на парижские бульвары» – эти слова были произнесены не просто так. Бульвар Капуцинов сменялся Итальянцами с историческими кафе «Англэ» и «Тортони», которые так любили посещать известные литераторы и журналисты. В каждом уголке кипела и бурлила жизнь: французы шуршали газетами, звенели бокалами и конечно же не очень спешили приступать к повседневной работе. Своими просторами и красотой бульвары были обязаны префекту Осману, принявшему решение значительно расширить пропахшие канализационными испарениями узкие улицы. Барон Осман настолько изменил планировку города, что в обиход вошел такой термин, как «османизация». Уставший от антисанитарии и частых эпидемий Париж наконец-то задышал полной грудью. Его сердце забилось совершенно иначе, освободившись от огромного количества транспорта, сконцентрированного на переплетении плохо продуманных развязок.
Оставив позади Национальный банк Парижа, мы оказались на бульваре Монмартр. Прожив здесь больше месяца, я знала все рестораны, пассажи и уходящие вверх перпендикулярные улицы.
– Видите белую церковь вдалеке? Это вершина холма Монмартр – сто тридцать метров над Парижем. Великолепный собор Сакре-Кер. К слову, «montmartre» – это «гора мучеников». Римляне обезглавили там несчастных христиан во главе с первым парижским епископом Дени. Как и заведено, его впоследствии причислили к лику святых.
– Замечательно. Очень красиво, мадемуазель. Но мы же не пойдем туда пешком?
– Именно туда мы и идем. В самый богемный аррондиссман всех времен и народов – в сердце писателей, художников и шлюх.
– Последнее, конечно, сильно заинтересовало. Я верно понял, что вариант такси даже не обсуждается?
– Вообще-то нет. Но я над вами сжалюсь: на такси мы переедем в другой богемный квартал под названием Монпарнас. У меня там есть небольшое дело, нужно успеть до темноты.
– Какое дело?
– Вы все узнаете, синьор Инганнаморте, все узнаете.
Оказавшись на многолюдном бульваре Рошешуар, мы уперлись в фасад «Элизе-Монмартр» – одного из первых заведений, где начали танцевать канкан. В свое время здесь рисовал Лотрек, выступал Высоцкий и даже дрались боксеры, уступившие место стриптизершам и развратникам. Свернув на улицу Виктора Массе, я показала Дженнаро симпатичный домик под номером двадцать пять, в котором успели пожить Тео и Винсент Ван Гог.
– Странно все это, – с грустью сказала я, глядя на особнячок. – Прозябаешь всю жизнь в нищете, висишь на шее у брата, вкалываешь, отдаешь все силы, рисуешь бедных крестьян, считаешься чудаком и душевнобольным, не продаешь ни одной картины и умираешь. А затем весь мир сходит с ума и кричит: «Подсолнухи Ван Гога, его маки? Заверните мне все! Отдам миллионы миллионов!»
– В мире много таких примеров, мадемуазель. Гораздо сложнее найти того, кто творил и наслаждался славой при жизни, при этом не спиваясь и не подсаживаясь на наркотики.
– Дали, Пикассо, из писателей – Мопассан…
– Пожалуй, да. Но Мопассан всю жизнь болел сифилисом и закончил свои дни в психиатрической больнице.
– Давайте не будем… Мне как-то совсем печально.
– Почему?
– Объясню вам чуть позже. Вернее, покажу. Предлагаю начать с Дали и Пикассо. В музей Пикассо мы не попадем, потому что на это уйдет много времени, но есть одно место, к которому он имеет отношение. Вы хотите увидеть «Мулен Руж»?
– Красную мельницу на бульваре Клиши? Думаю, мы ошиблись веком для посещения этого кабаре. Лотрека мы там не встретим, канкан уже не тот, что был, а туристы меня мало интересуют.
– Неплохо, синьор Инганнаморте, – рассмеялась я. – Я примерно такого же мнения о знаменитом кабаре. Оно всегда интересовало меня благодаря Лотреку и Bal de Quat’z’Arts.
– Разве «Бал четырех искусств» проводили в «Мулен Руж»?
– Да, один раз. Второй по счету бал. Он произвел фурор. Помните песню Жоржа Брассена?
– Les copains affligés, les copines en pleurs, la boîte à dominos enfouie sous les fleurs…
– Точно… «Черный, как гроб в цветах, пенал для домино, черные зеркала, завешено окно. Костюмы, маски, грим, прекрасный карнавал! У «четырех искусств» опять прощальный бал». Мне кажется, это была прекрасная идея – собираться всей Школой высших искусств и подтрунивать над смертью. А теперь угадайте, куда мы пришли.
– Понятия не имею. На какую-то площадь.
– Это не просто площадь. Это площадь Эмиля-Гудо, улица Равиньян, дом тринадцать. И… Бато-Лавуар!
– Мадемуазель, вы решили показать мне плавучую прачечную?
– Ну, перестаньте! «Плавучая прачечная» – это дословный перевод le Bateau-Lavoir. В конце девятнадцатого века в этом здании располагалась фабрика по производству роялей. Хозяину, по всей видимости, не хватало денег, и он начал сдавать часть помещения в аренду. Цена была вполне приемлемой, и вскоре жутковатый барак превратился в целую лабораторию искусств. Представьте себе несколько десятков писателей, художников и поэтов, которые спят по очереди из-за нехватки кроватей и пользуются одним душем на всех. Можно сказать, что в этом месте зародился кубизм, так как Пикассо умудрился написать здесь «Авиньонских девушек». Брак, Модильяни, Гертруда Стайн, Апполинер – кого здесь только не было… Знаете, мне кажется да Винчи не ошибся, когда сказал, что маленькие комнаты или жилища собирают ум, а большие его рассеивают. Что-то не так? Почему вы так на меня смотрите?
– Как?
Холодная улыбка снова скользнула по губам Дженнаро.
– Как-то иначе.
– Просто у вас горят глаза, когда вы рассказываете о Париже. И мне это нравится.
Я смутилась, хоть и не подала виду. Мы потихоньку двинулись в сторону Сакре-Кер с его бесконечными ступеньками, торговцами и голубями. Пока темнокожая часть Франции пыталась продать нам открытки, нелепые зонты-шапочки и башенки на дешевых позолоченных кольцах, мы терпеливо пробивались сквозь плотные ряды зевак и туристов со всего мира. Быстро миновав забитую портретистами place du Tertr, мы нырнули в проложенный брусчаткой переулок и вышли к дому-музею Сальвадора Дали, в котором я успела побывать раз двадцать, если не тридцать. Надпись на стене оповещала, что «сюрреализм – это я», и через считаные минуты мы затерялись между растекающимися часами и многочисленными изображениями Галы. К своему стыду, я смотрела не столько на картины, сколько на то, как их разглядывает Дженнаро. Было в его взгляде что-то необъяснимое – то, что заставляло меня трепетать и не шевелиться. Если бы хищнику подсунули под нос произведение искусства, он бы смотрел на него точно так же – хладнокровно, расчетливо и без доли эмоций. Так потенциальные покупатели выбирали на рынке молодых рабов, так лев подкарауливает загнанную в угол антилопу. Меня настолько заворожил мой спутник, что, проскользнув мимо сидящей на входе смотрительницы галереи, я ошибочно остановила свой выбор на двери со значком «выход»: