Он вышел на крыльцо под серо-синее оттепельное небо и вдруг услышал:
— Джон.
Обернулся и увидел ее. Он уже знал ее имя — Нина, но почему-то не смог его произнести. Приблизился и сказал:
— Здравствуйте.
Она стояла на пробитой в снегу тропинке и курила очень, как ему показалось, длинную белую сигарету. И жесты ее, и голос казались одновременно и манерными, и естественными. И вновь от нее пахло этими духами. Очень, очень сладкими. Впрочем, на холоде запах казался приятным. А может быть, это были не духи, а сигаретный дым, который он старался не вдыхать.
— Я вас тут поджидаю. Вы меня опередили. Что там?
— Она умерла.
— Да, я знаю. Ночью. Тут же примчалась дочь. Живую-то мать ей недосуг было навещать, раз, может быть, в неделю позвонит, и то спасибо. Что она там делает?
— Книги смотрит.
— А, ну понятно, думает, что мать где-нибудь там денежку заложила между страниц, желаю ей удачи и всяческого удовольствия. Пойдемте.
Она отбросила в снег окурок с отпечатанным алым следом своих губ и направилась по тропинке вглубь окружавшего Дом ветеранов громадного соснового парка.
Она шла и не оборачивалась. Англичанин шел следом, глядя в узкую черную драповую спину. Белка прыгнула на тропинку и взлетела на сосну. Обрушился с ветки пласт снега. Тропинка повернула к зданию, к балконам первого этажа. Да, здесь и на первом этаже были балконы, более, впрочем, походившие на небольшие террасы.
Нина остановилась перед одним из балконов, взялась за перила, подтянулась и ловко перемахнула через них.
— Давайте, — сказала Джону, — не стесняйтесь, я здесь живу.
Джон изумленно посмотрел на нее и ухватился за перила.
В комнате, куда они прошли через незапертую балконную дверь, стояла вдоль стены койка, у стены напротив — небольшой письменный стол. Пара стульев. Тумбочка у изголовья кровати. Несколько крючков для одежды у входной двери.
— Раздевайся, — сказал она, расстегивая пальто. — Давай на «ты». Хорошо?
— Да.
Она сняла пальто и повесила на крючок. И повторила:
— Раздевайся. Здесь тепло.
Он снял куртку и повесил на крючок рядом с ее пальто.
— Но зачем вы меня позвали, раз она умерла?
— Ты?
— Ты.
— Я надеялась тебя сразу перехватить, но проспала, здесь так сладко спать, ты не представляешь, я отворяю балкон на ночь. Морозный воздух. Дороги не слышно. Часов у меня нет, тем более будильника, живу как придется. Бог мой, да что ты стоишь, Джон? Проходи. Садись. Мебель казенная навевает уныние, но ты не унывай, включай лампу и будет веселее. Видишь конверт на столе? Открывай, это для тебя. Нет, это невыносимо. Джон, ты меня слышишь?
Джон пробормотал:
— Да, конечно.
Он сел за стол и включил лампу. При ее свете в углах комнаты сгустились тени. Она забралась с ногами на скрипнувшую кровать и смотрела оттуда. Он вынул из большого конверта бумаги.
Командировочное удостоверение оператора за 1943 год — на Западный фронт. Бумага окислена, потерта на сгибах, неровный край. Мосфильмовское удостоверение. Красная корочка, черно-белая фотография. Запись чернилами. Письмо в простом конверте. Адрес отправителя: «г. Голубин, ул. Акимова, д. 3». Лист из тетради в линейку:
«Липа, у нас с Любашей все в порядке, цветочек в углу, это она тебе нарисовала. Сейчас идем гулять и есть мороженое. Ни о чем не волнуйся. Гриша».
— Гриша — это ее муж. А Любаша — это наша сегодняшняя героиня, которая ищет в книгах дензнаки, а не знания, как ей в школе долбили.
— Откуда это у вас?
— У тебя.
— У тебя.
— Липа, Лизавета Трофимовна, самолично из рук в руки передала.
— Есть ли, может быть, какая-то бумага, удостоверяющая…
— Бумаги нет.
— В таком случае я, к сожалению, не могу это взять. Должен быть документ. Я должен составить акт.
— Составляй.
— Но кто его подпишет?
— Я.
— Вы не можете.
— Ты.
— Ты. Ваша подпись не имеет силы.
— Твоя.
— Твоя.
— Но Липа мне передала. А я в музей. Ведь хороший оператор. След в истории.
— Невозможно. Только наследница может передать.
— Наследницы пока нет, только через полгода Любаша вступит в права. И ни за что не отдаст в музей ни клочочка. Хотя все эти бумажки ей даром не нужны. Шелуха. Мусор. Но ежели этот мусор хоть кому понадобится, ни за что не выпустит, мало ли.
— Я спишу содержание?
— Спиши. Бумага в столе, и ручка там же. Пиши. Шурши.
Пока он писал-шуршал, она уснула.
Он закончил. Бережно сложил документы в большой конверт, смущенно поглядывая на ее спящее, спокойное лицо. На темные сомкнутые ресницы, на алые и точно влажные губы. Сладкий запах исходил от нее, как от иного цветка в вечереющем саду.
Он надеялся тихо одеться и уйти. Но, едва поднялся, она открыла глаза и пробормотала:
— Свет.
— Что?
— Убери.
Он тут же погасил лампу.
В комнате стояли сумерки, за рамой окна бледным светом светился снег, стволы близких сосен казались черными. Нина смотрела на него из полутьмы.
— Я пойду?
Она молчала. Ее рука белела на сером покрывале. Джон подошел и опустился на колени перед кроватью. Она подняла руку, провела пальцами по его щеке, по губам.
— На тебе много одежды, — сказала.
— Зима, — отвечал он.
Она быстро с себя стянула черный свитер. Ни майки, ни бюстгальтера на ней не оказалось. Он смотрел на белые ее небольшие груди с темными сосками. Она легла, расстегнула узкие черные джинсы. И выбралась из них, как, наверное, змея выбирается из старой кожи. Посмотрела на него снизу вверх.
— Не мог бы ты, милый, тоже раздеться?
Он рванул с себя свитер. Рубашка долго не расстегивалась. Она не спускала с него глаз. Он расстегнул ремень, потянул вниз молнию. Нина отодвинулась к стене. Он забрался к ней и лег рядом. Сердце колотилось.
— Если ты не поцелуешь меня, я заору. Нет, не в рот. Вот сюда целуй. Да. Сладкий. А я тебя — здесь. Да? Да? Руку, дай руку. Вот сюда! Сильнее. Я так хочу. Да-а-а.
Он задремал, но она растолкала его.
— Вставай. Пойдем.
— Куда?
— Ужинать. Иди в душ, я уже готова.
Столовая в Доме ветеранов была огромной. От панорамных окон дуло, еда почти мгновенно остывала. Джон набрал себе целый поднос. И суп, и второе (двойная порция), и салат (тоже двойная порция), и хлеба пять ломтей. Джон мазал хлеб горчицей, она стояла на каждом столе в стеклянной посудине.