— Такие.
Незнакомец очертил в воздухе большой круг.
Митя вынул из кармана часы и протянул мужчине.
— О, — сказал незнакомец. Но часы не взял.
Он был пониже Мити, очень худой, с золотой щетиной на темном лице. Смотрел растерянно-близоруко светлыми глазами. Пахло от него чем-то полузабытым.
«Странный черный запах», — подумал Митя.
— Да, — сказал незнакомец, глядя на часы в Митиной руке, — хорошие часы. Надежные. Сейчас таких не делают. Сейчас всё практически делают на выброс. Семнадцать камней. Завод «Слава». Вас не Славой зовут?
— Нет.
— Не отстают. Сколько у вас с собой денег?
— Пятьдесят рублей.
— Маловато. Ладно. Пусть. Меняемся. Давайте. Семнадцать — на пятьдесят. Уговорили.
И Митя под его светлым взглядом вынул пятидесятирублевую бумажку. Незнакомец ухватил ее крепкими коричневыми пальцами. И растворился.
Часы стрекотали в руке. «Как насекомое, — подумал Митя. — Насекомое, пожирающее время. Вечно голодное».
Митя надеялся когда-нибудь решиться и записать свои сочетания слов, особые соединения смыслов. Черной ручкой на белой бумаге. Компьютер для этого дела представлялся ему совершенно негодным инструментом. Почерк важен. Черные жилы, в которых течет кровь поэта.
Митя возвращался домой. Он медлил. Смотрел под ноги, не сверкнет ли монетка. Мать отправила его захлебом: полбуханки черного и нарезной батон. Мите было стыдно, что он купился, как маленький на игрушку. Как птица сорока, блестящим глазом заворожен. Митя шел, сунув руки в карманы и поглаживая пальцем гладкое выпуклое стекло.
Вообще-то, эти часы, да и любые часы на свете, похожи на детский секрет. Если их закопать стеклом вверх. Бегущие по кругу стрелки — вот и весь секрет. В черной земле похороненное время.
Огни горели в окнах большого дома. Где ярче, где глуше. Митя качнулся с пятки на носок и направился к подъезду.
Дверь он отворил своим ключом. Медленно расшнуровал кроссовки, стянул и затолкал под стойку с обувью, чтобы не мешали на проходе. Из комнаты матери доносился мужской голос. Слепой голос. Идет и не видит. Натыкается на препятствие и смолкает.
Митя стоял в прихожей, склонив голову набок и вслушиваясь. Когда-то у него был пес по кличке Жук, он точно так же умел склонять голову. Похоже, что Митя научился у него.
«Жук», — подумал Митя. Для него это слово значило совсем не то, что для любого другого человека. Для него это слово — маленький черный пес, умеющий притворяться мертвым, умеющий притворяться жалким. Мать называла его Чарли и говорила, что он такой же смешной бродяга. Жук спал у Мити возле кровати, на боку, похрапывая. Митя боялся на него наступить спросонья.
Не только «жук», любое слово, абсолютно и совершенно любое, значит для Мити что-то свое. Лавка, к примеру. Или море. Его лавка из серого дерева, темнеющего от дождя. Перочинным ножом вырезана буква «Н». Его море — под Севастополем. В каменной бухте. Он думал, что не выберется на берег, что волна его разобьет о скалу. Легко отделался. Сидел потом на округлой глыбе и наблюдал, как садится красное солнце.
«Я пытаюсь объяснить свои слова, только и всего», — так думал Митя.
Он отправился на кухню. Свет зажигать не стал. Ему нравился подводный, колеблющийся полумрак с бегущими отсветами от проезжающих внизу машин.
Отсвет и полумрак. Тайна. Неявленное до конца. Возможность шага. К свету или к тени. Или, скорее, невозможность.
Митя включил чайник. Сел к столу, вытянул руку, пошевелил пальцами. Рука была как отдельное, фантастическое существо, плывущее в сером воздухе кухни. Митя вспомнил «Семейку Адаме» и рассмеялся. Открыл холодильник, потрогал кастрюлю с супом, но супа не хотелось, достал колбасу, отхватил хороший ломоть. И съел. Налил в кружку кипяток, насыпал растворимый кофе, долго размешивал.
Раскаленная лава.
Отставил кофе, вынул часы. Они показывали двадцать тридцать пять. Настенные — двадцать тридцать. Настенные всегда шли точно.
Ремешок хотя и потертый, но крепкий. Простые часы, даже без секундной стрелки.
Митя выдвинул заводную головку, чтобы поставить время точно, и увидел на белом табурете тень. Тень уплотнилась, обрела черты и запах. Все тот же черный запах. Щуплый мужчина потрогал золотую щетину на худом, темном лице. И спросил Митю:
— Что?
— Что? — переспросил Митя шепотом.
— У вас часы в руках, головка выдвинута, я здесь. На какое время передвигаем часы?
— В смысле? Я только хотел. Назад. На пять минут. — Митя неуверенно указал на белый циферблат на стене. — Чтобы точно. Я бы и сам. Повернул.
— Милостивый государь. Или как там у вас сейчас принято? Товарищ?
— Как хотите.
— Милостивый государь, сами вы время не повернете, на это есть я.
— Хорошо.
— Пять минут?
— Ну я…
Митя таращился на давешнего прохожего, впарившего ему старые часы за полтинник, а теперь вдруг, прямо из воздуха, из полумрака соткавшегося. Как в романе.
Одет он был в потертые джинсы, в растоптанные кроссовки на босу ногу, в темный, с обтрепанными обшлагами пиджачок, из-под которого белела молочным светом футболка, кажется чистая.
— Объясняю. Мы буквально вернемся назад на пять минут. А можем и на пять лет. Как прикажете. Буквальным образом.
— То есть если на пять лет, то мне станет одиннадцать?
— Очевидно. Если вам сейчас шестнадцать, то минус пять будет одиннадцать. Насколько я понимаю в арифметике.
Митя услышал твердые, быстрые шаги. Мать входила на кухню.
Зажгла свет. Замерла, увидев вдруг незнакомца.
Мужчина поднялся с табурета.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответила ему мать.
— Мам, — Митя встал и улыбнулся. Улыбка была его щитом. Он прятал за ней растерянность, неловкость, слабость. Страх. Иногда торжество. — Мам. Это наш сосед. Он. Я его попросил зайти. Он.
— Федор Иванович, — сказал мужчина и слегка поклонился.
— Федор Иванович обещал мне помочь с математикой.
— В темноте?
— Я как раз собирался включить свет.
— Прекрасно. И, видимо, достать учебник. Не могли бы вы говорить чуть тише, у меня занятие.
— Конечно.
— Порой мешает даже шорох.
— Я знаю.
— Спасибо.
Мать посмотрела холодно на Митю.
Митя улыбался.
В ярком электрическом свете незнакомец постарел. Свет углубил морщины, глаза запали и смотрели, как из древних пещер.