Джулия включила радио на полную громкость и до предела выжала педаль газа.
* * *
За прошедшие двадцать лет автотрасса существенно изменилась к лучшему. Через два часа они уже миновали Брюссель. Энтони большей частью хранил молчание и только изредка что-то бурчал себе под нос, глядя на окружающий пейзаж. Джулия улучила момент, когда отец не смотрел в ее сторону, и незаметно повернула зеркальце заднего вида так, чтобы наблюдать за ним. Энтони убавил звук радио.
— Скажи, ты была счастлива, когда училась в Школе изобразительных искусств? — спросил он, нарушив наконец молчание.
— Я не очень-то долго там пробыла, но зато обожала то место, где жила. Вид из моей комнаты был бесподобный. Сидя за рабочим столом, я могла видеть крыши Обсерватории.
— Я тоже обожал Париж. У меня связано с ним много воспоминаний. Мне даже кажется, что именно в этом городе я хотел бы умереть.
Джулия поперхнулась.
— В чем дело? — спросил Энтони. — Что у тебя с лицом? Я опять сказал что-нибудь неподобающее?
— Нет-нет, все в порядке.
— Какое там «в порядке», ты выглядишь так, будто увидела привидение.
— Дело в том, что… мне трудно это выговорить, потому что звучит настолько невероятно…
— Ну не тяни, говори же!
— Ты ведь и умер в Париже, папа.
— Неужели? — удивленно воскликнул Энтони. — Надо же, а я и не знал.
— Разве ты ничего не помнишь?
— Видишь ли, программа переноса моей памяти в электронный мозг заканчивается моим отъездом в Европу. После этой даты — сплошная черная дыра. Я думаю, что так оно и лучше, вряд ли мне было бы приятно вспоминать обстоятельства собственной смерти. В конечном счете нужно признать, что временные рамки данного устройства — неизбежное, но необходимое зло. И не только для родных покойного.
— Я понимаю, — подавленно ответила Джулия.
— Сомневаюсь. Поверь мне, эта ситуация выглядит странной не только в твоих глазах, она сбивает с толку и меня самого, притом чем дальше, тем больше. Какой у нас сегодня день?
— Среда.
— Значит, осталось три дня; ты только представь себе, каково это — слышать у себя внутри тиканье секундной стрелки, которая отсчитывает последние мгновения. А тебе сообщили, как я?..
— Остановка сердца, когда ты затормозил у светофора на красный свет.
— Слава богу, что был не зеленый, а то я вдобавок еще и разбился бы всмятку.
— Светофор переключился на зеленый…
— Черт возьми!
— …но никакого ДТП не случилось, если это может тебя утешить.
— Честно говоря, меня это совершенно не утешает. Я сильно страдал?
— Нет, меня заверили, что все произошло мгновенно.
— Да-да, они всегда это говорят, чтобы облегчить горе родственников. Впрочем, все ушло в прошлое и уже не имеет никакого значения. Кто вспоминает, отчего и как умерли близкие люди?! Спасибо, если не забудут, как они жили!
— Может, сменим тему? — умоляюще попросила Джулия.
— Как хочешь, просто мне показалось довольно забавным побеседовать с кем-нибудь о собственной кончине.
— Этот «кто-нибудь» — твоя дочь, и ей кажется, что все это тебя не слишком-то веселит.
— О, пожалуйста, не надо, сейчас неподходящее время для выяснения истины.
Часом позже машина уже ехала по голландской территории, и Германия была совсем рядом, в семидесяти километрах.
— Н-да, все-таки здорово они придумали, — заметил Энтони, — никаких границ, чувствуешь себя почти свободным. Если ты была так счастлива в Париже, то зачем уехала?
— Как-то так, экспромтом, посреди ночи; я думала, это займет всего несколько дней. Сначала речь шла о простой прогулке с приятелями.
— Ты давно их знала?
— Минут десять.
— Ну ясно! И чем же занимались эти твои «давние» приятели?
— Студенты, как и я, только они учились в Сорбонне.
— Понимаю, но при чем здесь Германия? Разве не веселей было бы съездить в Испанию или в Италию?
— Предчувствие революции. Антуан и Матиас предчувствовали падение Стены. Может быть, это было не вполне осознанно, но мы знали, что там происходит что-то важное, и хотели увидеть все своими глазами.
— Что же это я упустил в твоем воспитании, если тебя вдруг потянуло на революцию? — воскликнул Энтони, хлопнув себя по коленям.
— Не вини себя — это, наверное, единственное благое дело, которое тебе реально удалось.
— Ну, с какой стороны посмотреть! — пробурчал Энтони и снова отвернулся к окну.
— А почему ты задаешь мне все эти вопросы именно сейчас?
— Вероятно, потому, что ты меня ни о чем не спрашиваешь. Я любил Париж за то, что именно там впервые поцеловал твою мать. И признаюсь, добиться этого было не очень-то легко.
— Не уверена, что мне хочется знать все подробности.
— Ах, как же она была хороша! Нам было по двадцать пять лет.
— Но каким образом ты попал в Париж — ты же говорил, что в молодости был довольно беден?
— Я проходил военную службу в Европе, в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году, на одной из военных баз.
— Где именно?
— В Берлине! И от этого времени у меня остались не очень-то приятные воспоминания.
Энтони снова взглянул на мелькающий за окном пейзаж.
— Не трудись смотреть на мое отражение в стекле, вспомни, что я сижу рядом с тобой, — сказала Джулия.
— Тогда советую тебе поставить правильно зеркальце заднего вида, чтобы видеть, кто едет за тобой, если вздумаешь обогнать грузовик впереди.
— Значит, там ты и встретился с мамой?
— Нет, мы познакомились во Франции. Когда меня демобилизовали, я сел в поезд и поехал в Париж. Я мечтал увидеть Эйфелеву башню, перед тем как вернуться на родину.
— И ты сразу же в нее влюбился?
— Она совсем недурна, хотя не идет ни в какое сравнение с нашими небоскребами.
— Я говорю о маме.
— Она танцевала в одном известном кабаре. Мы с ней составляли классическую пару — американский солдатик, отягощенный ирландской наследственностью, и танцовщица родом из той же страны.
— Неужели мама была танцовщицей?
— «Bluebell Girl»! Эта труппа давала потрясающие представления в «Лидо» на Елисейских Полях. Один приятель раздобыл нам билеты. Твоя мать была солисткой этого ревю. Видела бы ты, как она била чечетку! Можешь мне поверить, она вполне могла бы соперничать с Джинджер Роджерс.
— Почему она никогда об этом не рассказывала?