Газеты, обычно поступавшие в этот час из типографий, до сих пор не вышли. Назревало что-то важное, но что именно, он не знал.
С наступлением ночи усталость от поездки все-таки взяла свое. Джулия непрерывно зевала, вдобавок на нее напала жуткая икота. Матиас испробовал все известные ему способы избавления от этой напасти, для начала испугав Джулию неожиданным криком, — каждая его попытка вызывала лишь взрыв хохота, а Джулия икала все сильней. Тогда за дело взялся Антуан. Он заставил ее выполнить какие-то хитроумные движения — например, выпив стакан воды, опустить голову и раскинуть руки. Он уверял, что этот метод безотказен, однако на сей раз и он не сработал — спазмы только усилились. Некоторые посетители бара предлагали свои способы, как то: выпить пинту жидкости залпом, до дна; постараться как можно дольше не дышать, заткнув при этом нос; улечься на пол, согнув колени и прижав их к животу. Они соревновались в изобретательности до тех пор, пока один симпатичный врач, тянувший пиво у стойки, не посоветовал Джулии на почти безупречном английском просто-напросто отдохнуть: круги у нее под глазами — явное свидетельство того, что она вконец измотана. И сон — лучшее лекарство. Трое друзей решили поискать недорогой молодежный хостел.
Антуан спросил, где можно найти такой приют. Но усталость не пощадила и его: бармен так и не понял, чего он хочет. В конце концов им удалось снять два номера в какой-то маленькой гостинице — один достался парням на двоих, второй — целиком Джулии. Они с трудом взобрались на четвертый этаж и, разойдясь по комнатам, рухнули на кровати. Правда, Антуану пришлось провести ночь на одеяле прямо на полу, потому что Матиас, едва войдя в номер, уснул поперек постели.
* * *
Портретистка никак не могла закончить рисунок. Она трижды призывала своего заказчика посидеть спокойно, но Энтони Уолш почти не слушал ее. Тщетно она пыталась схватить выражение его лица — он то и дело отворачивался, чтобы посмотреть на дочь, стоявшую поодаль. Джулия по-прежнему не сводила глаз с выставленных рисунков. Казалось, ее отрешенный взгляд ищет в них иные, далекие образы. Пока отец позировал художнице, дочь неотрывно смотрела на тот портрет… Энтони окликнул ее, но она не ответила.
* * *
Близился полдень того памятного дня, 9 ноября, когда они, все трое, собрались в холле их маленькой гостиницы. Для начала они решили познакомиться с городом. Еще несколько часов, Томас, всего несколько часов, и я встречу тебя.
Первым делом они решили осмотреть колонну Победы. Матиас нашел, что она выглядит более величественно, чем Вандомская, но Антуан возразил, что подобные сравнения бессмысленны. Джулия спросила, всегда ли они так собачатся, как сейчас, и оба парня удивленно воззрились на нее, не понимая, что она имеет в виду. Потом их заинтересовала главная торговая артерия Курфюрстендам, а затем они прошли пешком, наверное, не меньше ста улиц и только временами, когда Джулия уже совсем не чуяла под собой ног, садились в трамвай. В середине дня они очутились перед церковью Воспоминания, построенной в память о кайзере Вильгельме II: берлинцы окрестили ее «гнилым зубом», так как половина здания была разрушена бомбежками во время Второй мировой войны, а уцелевшая часть имела ту самую оригинальную форму, из-за которой и получила свое прозвище. Руины церкви сохранили как мемориал.
В половине седьмого путешественники остановились возле парка и решили прогуляться там.
Вскоре они узнали, что восточногерманское правительство огласило декларацию, которой предстояло изменить облик современного мира или как минимум конец XX века. Отныне гражданам Восточной Германии разрешалось выезжать за границу и свободно переходить на Запад; солдатам на контрольных пунктах у Стены было приказано не стрелять в людей и не спускать на них собак. Страшно подумать, сколько мужчин, женщин и детей погибли в трагические годы «холодной войны», пытаясь перебраться через эту постыдную преграду! Сотни смельчаков расстались там с жизнью под пулями усердных охранников.
И вот теперь было просто-напросто объявлено, что берлинцы получают свободу передвижения! И тут кто-то из журналистов спросил у представителя властей, когда это распоряжение войдет в силу. Не совсем поняв вопрос, тот ответил: «С настоящей минуты».
В двадцать часов эта информация была передана по всем каналам радио и телевидения в обеих Германиях; невероятная новость произвела оглушительный эффект.
Тысячи западных немцев хлынули к пограничным пунктам. Тысячи восточных сделали то же самое. И посреди этой толпы, в бурном потоке людей, неистово рвущихся к свободе, ликовали вместе со всеми двое французов и одна американка.
В 22:30 каждый житель Западного и Восточного Берлина отправился на какой-нибудь контрольный пункт. Военные, неготовые к такому повороту событий, затерялись в тысячных толпах людей, опьяненных нежданной свободой, и тоже очутились у подножия Стены. Шлагбаумы на Борнхаймер-штрассе поднялись, и обе Германии двинулись к своему объединению.
Ты шел по городу, от улицы к улице, стремясь к свободе, а я — я шла к тебе, не сознавая, что за сила побуждает меня идти и идти вперед. Ведь эта победа не была моей, и эта страна не была моей, и эти улицы были мне чужими, хотя нет — это я была здесь чужой. И я тоже побежала — побежала, чтобы вырваться из этой гнетущей толпы. Антуан и Матиас оберегали меня; мы мчались вдоль бесконечной бетонной преграды, которую уже разукрасили во все цветарадуги полные надежд художники. Некоторые твои соотечественники, кому стали невыносимы эти последние часы ожидания у пропускных пунктов, начали карабкаться на Стену. И мы, стоявшие по эту сторону мира, следили за ними. Справа от меня какие-то люди протягивали руки, чтобы помочь другим спрыгнуть вниз, слева кто-то влезал на плечи тех, кто посильней, чтобы хоть на несколько секунд раньше увидеть рвущихся к Стене бывших пленников еще не разрушенного железного занавеса. И наши крики сливались с вашими, и этот общий хор подбадривал вас, избавлял от страха, подтверждал, что мы здесь, с вами. И внезапно я, американка, сбежавшая из Нью-Йорка, дитя страны, победившей твою родину, которая наконец обрела человечность, стала превращаться в немку; с наивным энтузиазмом молодости я, как Матиас, прошептала: «Ich bin ein Berliner» — и заплакала. О, как я плакала, Томас…
* * *
В тот вечер Джулия, затерявшаяся в толпе туристов, бродивших по набережной старого порта в Монреале, тоже плакала. Она смотрела на рисунок углем, и по ее щекам текли слезы.
Энтони Уолш не спускал с нее глаз. Он снова окликнул ее:
— Джулия! С тобой все в порядке?
Но дочь была слишком далеко, чтобы его услышать, — их разделяли двадцать истекших лет.
* * *
…Толпа бурлила все сильней и сильней. Люди в дикой давке стремились пробраться к Стене. Некоторые принялись долбить ее всем, что попалось под руку: отвертками, камнями, ледорубами, перочинными ножами; конечно, это было нелепо, и бетон не поддавался, но людям так хотелось поскорей стереть это препятствие с лица земли! И вдруг в нескольких метрах от меня произошло чудо: в Берлин приехал один из величайших виолончелистов мира.
[6]
Узнав о случившемся, он присоединился к нам — к вам. Он установил свою виолончель и начал играть. Не помню, было ли это в тот же вечер или на следующий. Но какая разница — главное, что его музыка тоже поколебала Стену. Эта мелодия, состоявшая из обыкновенных нот — фа, ля, си, — звучала специально для вас, была той стихией, в которой рождалась песнь свободы. И знаешь, в те мгновения плакала не я одна. Той ночью я видела много слез. Слезы матери и дочери, которые судорожно обнялись после двадцати восьми лет разлуки, когда им запрещалось видеться, касаться друг друга, дышать одним воздухом. Слезы седых отцов, которые искали своих сыновей в толпе, среди тысяч незнакомцев. Слезы берлинцев, которые плакали потому, что только слезы могли смыть причиненное им зло. А потом, внезапно, я увидела на самом верху Стены твое лицо среди многих других, твое серое от пыли лицо, твои глаза. Ты был первым, кого я увидела там, на Стене, — ты был первым немцем с Востока, который увидел первую девушку с Запада, и этой девушкой была я.