— Гельмут, а у тебя есть женщина? — спросил Алехандро.
— Давай не будем об этом.
— Я понял. Без вопросов, — Алехандро кивнул и разлил вино по бокалам.
Ночью мы вышли курить на палубу. Над нами было ясное, абсолютно черное небо, и звезды сияли бесчисленной россыпью — как в научных журналах про космос. Никогда такого не видел. Вино шумело в голове, или это было море, или это звезды шумели, разговаривая друг с другом, я не понимал. Мне было хорошо и спокойно. Я ощущал себя на краю пропасти, в которую предстоит упасть — и падать было совершенно не страшно. Мне предстояло испытать легкость полета, ощутить воздушный поток неизвестности, увидеть невыразимое и свершить невозможное. Я знал, что у меня все получится.
— Забавно вышло, что мы здесь увиделись, — сказал Алехандро. — Ты спас мне жизнь. А мы, скорее всего, больше никогда не пересечемся. Слишком разные дороги.
Я кивнул и затянулся сигаретой.
— Все может быть. Мир иногда очень странно себя ведет.
Алехандро кивнул и замолчал.
До Латакии оставалось четыре дня.
Если бы я знал, что произойдет со мной меньше чем через год, я бы плюнул на все и отправился с Алехандро в Иерусалим.
Потому что я был неправ. И доктор Остенмайер был неправ. Некоторые воспоминания все же сильнее нас.
Я теперь знаю это. Я слишком хорошо помню, что произошло 26 лет назад на станции Калинова Яма.
★ ★ ★
Время и место неизвестны
Гельмут смотрел на спящего двойника, боясь пошевелиться, и чувствовал, как рукоять револьвера становится мокрой и скользкой от пота. Двойник спал, и его закрытые веки иногда вздрагивали, и еле заметно дергался уголок рта.
Он оглядел комнату. Все было таким же, как в последнюю ночь, когда он здесь спал.
Письменный стол с желтой лампой, печатная машинка, тяжелая пепельница из горного хрусталя, портрет Льва Толстого на стене, пустая бутылка из-под шампанского на подоконнике.
И голоса за окном.
Еле различимые, как шорох осенних листьев, голоса.
Еще крепче сжав рукоять револьвера, Гельмут осторожно подобрался к подоконнику и раздвинул шторы.
Во дворе никого не было, только по-прежнему скрипели качели. Сами по себе.
Голоса — или это были не голоса, а ветер шумел в листве — вкрадчиво шелестели, перешептывались, подвывали, шуршали, будто тени говорили друг с другом, будто его собственные, Гельмута, мысли скреблись о черепную коробку, отчаявшись найти выход.
Через несколько минут они стали отчетливее. Гельмут приложил ухо к стеклу и смог различить.
— Вот он, вот он, там, за окном, — шептал один голос.
— Он спит, он спит, он спит, — шептал другой.
— Он даже не знает, что он спит, — шептал третий.
— Не-не-не. Это тот, другой не знает, что он спит, — шептал четвертый.
Их было четверо.
— Да-да-да. А тот, другой, знает, — говорил первый.
— А тот, другой, сможет проснуться?
— Этот сможет. А другой не сможет.
— А кто из них другой?
— Какая разница?
— Они оба нашли Спящий дом.
— Спящий дом?
— Спящий дом.
— Спящий дом, Спящий дом, — заговорили они все вчетвером.
— Спящий дом, Спящий дом, Спящий дом! — и в их голосах звучала невыразимая тревога.
— Спящий дом, — донесся вдруг отчетливый и громкий голос со стороны кровати.
Гельмут резко обернулся.
Двойник по-прежнему спал.
Гельмут не знал, зачем это делает, но он приблизился к кровати, посмотрел в лицо спящему и ровно, медленно проговорил:
— Меня зовут Гельмут Лаубе. Я нашел Спящий дом.
Двойник резко открыл глаза, и его тело забилось в судорогах.
В тот же момент забили часы, гулко и монотонно, будто колокола — это было похоже на те самые колокола, которые Гельмут услышал после взрыва моста под Бриуэгой. Двойник дрожал, его глаза закатились, пальцы впивались в простыню, губы его были раскрыты, а зубы с силой сжаты.
В доме Гельмута не было настенных часов.
— Дин-дон, дин-дон, мы попали в Спящий дом! — закричали нараспев голоса снаружи.
— Дин-дон, дин-дон, все теперь пойдет вверх дном!
— Дин-дон, дин-дон, нас не видно за окном!
— Дин-дон, дин-дон, пусть тебе приснится сон!
Часы продолжали бить.
— Как, еще один? — раздался за окном совершенно незнакомый удивленный детский голос.
— А мы скажем ему, что это последний, и он поверит!
— Вот он дурак! — захохотал ребенок.
Гельмут вдруг подумал: а может, это и вовсе не московская квартира. Он огляделся вокруг еще раз и понял, что это место напоминает скорее его берлинское жилье на Доротеенштрассе, где он жил после того как съехал от родителей.
Ну да, точно же: вот и газетные вырезки с его статьями на стене, вот и фотография в форме СД, вот и красный диван для гостей, и журнальный столик с кипой газет, и металлическая пепельница в виде собачьей головы, и в окне напротив виден старинный дом со львами на барельефах, и вот он, Гельмут Лаубе, спит в своей кровати, и его тело бьет судорогой.
Дин-дон, дин-дон.
Черт, нет. Все это не так.
Он же в старом доме возле парка Фридрихсхайн, это маленькая комнатка, в которой некогда ютилась прислуга, и в соседней комнате спят его родители, а здесь нет никакой мебели, кроме грубо сколоченного деревянного стола, стула и огромной кровати, на которой спит он, двадцатилетний Гельмут, и ему, кажется, не очень хорошо, потому что тело его дрожит, зубы стучат, а пальцы судорожно вцепились в простыню.
Дин-дон, дин-дон.
Это чердак Клары Финке. Родителей почему-то нет. Здесь темно и тесно. У изголовья дивана стоит огромный деревянный сундук с пожитками. На столе — хлеб и молоко. На матрасе спит совсем юный Гельмут. Боже, что с ним? Он бледен, его колотит, будто у него температура. Кажется, он болеет. Его глаза закатились, страшная судорога сводит лицо, и все тело его дрожит.
Дин-дон, дин-дон.
Еще темнее и еще теснее, и это комната в Петрограде, и за окном стреляют. Ему двенадцать лет. Ему страшно. Где родители? Почему их нет? Господи, почему их нет, думает Гельмут, ведь на улице стреляют, ведь что-то страшное, непонятное происходит, что это, почему стреляют, — может быть, именно поэтому он дрожит, стуча зубами, может быть, поэтому так трясется кровать, на которой он уснул?
Дин-дон, дин-дон, и просторная детская комната в Оренбурге: желтые обои, большая хрустальная люстра, плюшевый мишка на подоконнике, и в кроватке спит ребенок, и это он, и скоро придет мама, а за окном уже начинает светать, и птицы поют, но что-то непонятное и страшное вдруг надвигается, и у ребенка дрожат и синеют губы, и он начинает задыхаться во сне.