Гельмут резко открыл глаза и обнаружил себя в трамвае. Напротив сидел знакомый старик.
— Так бывал в Крыму, нет? Ну да неважно. У меня, слышь-ко, там внук, Анатолий, как-то раз в экспедицию ездил. В пещеры! В Минске геологии обучается, письма мне пишет! Их старуха моя читает, она у меня грамотная… Ну да ладно.
Гельмут вспомнил, что слышал все это. И, кажется, не один раз.
Тот же седобородый дед в грязной засаленной рубахе, те же истории.
— Но я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да. Послушай-послушай, я старый, а ерунды не расскажу. Так вот, я внука-то, Анатолия, когда ему было семь лет, свозил однажды в Петербурх. Или он уже Ленинград тогда был. Неважно, ты слушай! Приехали, значит, в Петербурх, Невский проспект посмотреть, на Петра-статую, на дворец, где царь жил, ну, там много всего. Бывал в Петербурге? А, хрен с тобой, молчишь — и молчи. Перебивать меньше будешь. Вот, и приехали мы, а был уже август, холодать стало, и Анатолий — а ему-то семь лет всего было — ныть стал, представляешь? Мол, не нравится мне город, противный, серый! Я аж рот открыл. Какой — говорю — серый? Вот, смотри, дома разноцветные, трава зеленая, деревья растут, люди разную одежду носят, ну где ж он серый-то! А он опять за свое — плохой город, грустный, серый! Семь лет, а уже город серым называет, ты поди-ка. Я ему и говорю: а ты, мол, может, этот, из тех, кто цвета не умеет видеть? Ну, знаешь, есть такие люди, которые цветов не различают, забыл, как называются… Им радугу покажи, а они и не поймут! Ты им красное знамя, а они подумают, что это тряпка половая. Ты им поле зеленое, а они и не заметят. Как этот, знаешь. Был у нас в полку, значит, парень один, Николаем звали. Я ж на Великой войне немца побить успел, так-то. Ну, пока бедро не пробило осколком, с тех пор и хромаю. И вот, парень этот цвета вообще не различал! Мы над ним и хохотали иногда: слышь-ко, Колька, говорим, а как ты немца в его серой форме на земле-то увидеть сможешь? А он обидится, губы надует, да и полезет драться, слышишь! Драчливый был, обидчивый — аж жуть! Прибило его пулей в 15-м, да. А в этот день и правда все серое было, дождь шел, целый день шел, небо было серое-серое, и вообще, как вспомню, так аж удавиться охота. Но я старый, куда мне давиться-то уже! Всех еще переживу, слышь-ко? Так-то. Помню, в деревне у нас был старик Захар, дожил до ста десяти лет. До ста десяти! И умом-то не тронулся, и ходил — хоть с палочкой, конечно, да не под себя, хе-хе. Женился на восьмом десятке! Говорили ему: дед, ты совсем из ума выжил, жениться надумал! А он говорит — любовь, мол, настоящая. И как сейчас помню: «все возрасты покорны». Хрен знает, откуда, а он так говорил. И мы его спрашиваем: дед Захар, ты как до седин-то своих дожить сумел? Ты же трубку куришь, что твой паровоз, горькую пьешь, и живой-здоровый, да как так можно-то! А он и рассказал тогда историю. Как саму царицу Катерину видел. Совсем еще сопляком он тогда был, а царица в Тульскую губернию приезжала… Вся ребятня столпилась, когда в карете проезжала, а она смотрит из окна, улыбается, румяная, довольная, невозможно просто. У меня бабка тоже такая — старая уже, а румяная, живая, улыбается, что царица твоя. Я ее царицей и зову. Она смеется — какая я тебе царица, хрен ты старый! А я и говорю — Савская! Ох, в молодости была, шея лебединая, глаза огромные, черные. А я, слышь-ко, смотрю на нее — и ни морщин, ни седин не вижу. Вижу шею лебединую и глазища огромные. Царица Савская. Вот так бывает, слышь-ко.
Старик вдруг замолчал. Трамвай шел по улице, ровно покачиваясь, и было видно, что за окном уже темнеет, и небо наливается глубокой синевой, и в окнах домов отражаются яркие пятна уходящего заката.
— Царица Савская. — продолжил старик. — К нам недавно в гости племянник приезжал. А он, слышь-ко, раньше в Польше жил, в Кракове, ну, до того, как немец туда пришел. Вот. Ну, месяц под немцами прожил и в Союз перебрался. И рассказывает — слышь — что был у него там друг, Анджеем звали. Ну, это как у нас Андрей, только по-ихнему — они же букву «р» не говорят, черти, все «же» да «пше». Так вот, и Анджей этот в газете работал журналистом, ну, газетчиком, вот, совсем как ты. И как немцы в Краков, значит, вошли — стал он Анджея этого искать по всему городу, а его и нет нигде. Дома нет, на работе нет, нигде нет. Стали его искать, а искать трудно, никому дела нет, в городе немцы уже. И, слышь-ко, нашли! Мертвый лежал, в спину выстрелили, представляешь? А нашли его в доме у другого газетчика, звали его как-то смешно. Кошмарек, что ли. И тот пропал вообще с концами, нигде не видать. Думали еще, гадали — кто ж убить-то мог, кому он чего плохого сделал? Добрый был, друг хороший, в беде не оставит. Ну, понятное дело, война в стране, за воротник закладывать стал много, но чтоб убивать, да еще и в спину… Ох, жуть. А Кошмарека того так и не нашли тогда, вот так-то.
— Хватит, — сказал Гельмут дрожащим голосом.
— Чего хватит? — переспросил старик?
— Рассказывать. Хватит.
— Чего? История не нравится?
— Не нравится.
— Хочешь, другую расскажу?
— Нет. Мне идти пора.
— Куда же ты пойдешь?
— Тут рядом мой дом. Трамвай скоро подъедет.
Это было действительно так: трамвай сворачивал на улицу Льва Толстого.
— А это не твой дом, — сказал вдруг дед совсем другим голосом, ровным и твердым.
— Мой, — упрямо возразил Гельмут, пытаясь совладать с дрожью.
— У тебя вообще нет дома. И не будет никогда.
— Будет. Будет обязательно.
— Дорога — твой дом. Вечная дорога. Никуда оттуда не сбежишь. Из сна проснешься, а с дороги не сбежишь.
Трамвай остановился на улице Льва Толстого.
Гельмут поднялся с сиденья и направился к выходу, не глядя на старика.
Когда он вышел на остановку, двери трамвая закрылись за ним. Он обернулся назад: старик глядел на него из окна и хмурился.
В воздухе пахло вечерней свежестью и скошенной с газонов травой. Гельмут достал из портсигара папиросу (их снова было семь), закурил и неторопливо пошел по направлению к Несвижскому.
Приближение дома успокаивало его. Ему вдруг показалось, что если сейчас он придет домой, ляжет в кровать и уснет, то окажется, будто бы на самом деле ничего и не было.
То есть вообще ничего этого не было, думал он.
А вдруг, подумал Гельмут, я вообще никакой не шпион. Вдруг я простой советский журналист Сафонов, который родился и вырос в Советском Союзе, и я начитался перед сном шпионских романов, и мне приснилась вся эта галиматья.
Или нет. А может быть, я простой немецкий парень Гельмут Лаубе, и скоро проснусь в своей берлинской квартире, а вечером пойду пить пиво с друзьями.
И никаких шпионов, никаких снов, никаких поездов, никаких одноглазых испанцев.
Он вошел в парадную, поднялся по лестнице, открыл дверь своим ключом и включил свет. Все выглядело точно так же, как в день перед отъездом: плащ на вешалке, пепельница с окурками на столе, плотно задвинутые шторы.