— Эй, ты там не свались!
Он, кажется, сам испугался: быстро отошел от края и торопливо слез. Я несколько раз щелкнул помещение без людей. Зал был не такой уж большой: думаю, на представлениях было тесно и душно. Да и бассейн казался не таким уж подходящим для дельфинов; как они тут вообще помещались. Неудивительно, что дельфинарий закрылся.
Собирая штатив, я вдруг понял, что слышу голоса. Мы с Ромой переглянулись и осторожно двинулись в сторону металлической двери в торце здания. Дима по лестнице поднялся на балкон и проверял ограждение на прочность: ему было не до нас. Голоса становились громче. Мы выключили фонарики и услышали стук: кто-то колотил в дверь. Мы застыли на месте. Стук повторился. Мы услышали громкий мужской голос: эй, Федоровна, открывай!
— Уходим? — шепотом спросил Рома.
— Погоди.
Не хотелось так быстро покидать дельфинарий; все-таки нам пришлось постараться, чтобы сюда попасть. Мы молча вслушивались в сердитые голоса: двое мужчин переговаривались за дверью. Мне показалось, что я услышал: да нет ее там!
— Думаешь, они свет фонариков заметили? — прошептал Рома.
— Не знаю.
— Вдруг у них запасной ключ есть?
— Да ну.
— Если что, мы тут просто гуляем, фоткаем.
— Заблудились типа.
— Типа да.
В дверь больше не стучали. Голоса отдалились и вскоре совсем стихли. Затем послышался шум отъезжающего автомобиля. Мы подождали немного: ни звука. Никто больше не колотил в дверь. Дельфинарий снова погрузился в вязкую тишину. Мы облегченно вздохнули и повернули обратно. В пути столкнулись с рассерженным Димой: эй, вы чего? Куда делись? Я уж подумал, что вы без меня сдернули. Хоть бы предупредили. Одному тут как-то… ну понимаете. А что там было? Кто-то стучал в дверь, серьезно? Нифига себе, а я ничего не услышал. Чуть с балкона не свалился, кстати. Смотрите, еще один рисунок нашел. Леша Б., второй класс. Море и куча дельфинов в нем. Только море почему-то зеленое. Наверно, синего карандаша не было. Вовка, ты же такую лабуду собираешь, да? Держи. Так, ну что? Эти, которые стучали, больше не вернутся, как думаете? Может, свалим по-тихому? А то чет боязно. Эй, да я шучу. Ладно, забейте. Я там лестницу вниз нашел. Ступеньки в подвал. Погнали?
— Идем.
Глава восемнадцатая
Как-то я сказал Яне: могу ведь и умереть. Прямо во время операции. Если вдруг что, ты, главное, не волнуйся, хорошо? Ну ладно, ладно, не злись, пожалуйста: можешь волноваться. Но только совсем немного. Потому что у нас дети, помнишь? Тебе придется самой. Но ты справишься. Тебе помогут. Яна сказала: дурак. Какой же ты дурак! Не смей даже думать об этом. Я сказал: нет, ну правда. Всякое может случиться. А операция предстоит серьезная. Люди и во время операции по удалению аппендикса умирают. Яна толкнула меня кулаком в грудь: ты издеваешься? Хватит! У нас все будет хорошо! Я сказал: ладно-ладно! Набросилась! Вообще знаешь, что жалко больше всего — ну если вдруг умру? Яна сказала: ты опять? Я сказал: нет-нет, чисто гипотетически. Яна спросила: ну что? Я сказал: ну тогда у нас больше не будет с тобой этого… никогда! Понимаешь? Вообще никогда! Это же ужас! Яна сказала: боже мой, какой же ты дурак! — и обняла меня. Мы поцеловались. До операции было дней шесть. Может, семь. Мы заперли дверь в спальню и повалились в кровать. Яна сказала: господи, ты еще в майке? Снимай немедленно. Мы продолжали целоваться. Это было как приступ. Как припадок. Она куснула меня за нижнюю губу. Я поцеловал ее в шею, провел пальцами по животу.
Вдруг Яна закрыла руками лицо и заплакала. Я отстранился: эй, ты чего? Я растерялся и не знал, что делать. Я сидел рядом с ней и смотрел. Она погладила меня по лицу, по левой его стороне: там под кожей пряталась опухоль, которую вырежут через шесть или семь дней. Яна сказала: ты не обращай внимания, это я просто. Просто так, не сдержалась. Она не могла остановиться: плакала. Я повторил растерянно: ты чего? Она села рядом со мной и крепко обняла.
После операции несколько дней я вообще не мог уснуть; если повезет, дремал час-другой. У меня болело лицо, из ноздри сочилась кровь, из-за повязки шею сложно было повернуть. Я лежал в общей палате с человеком у которого вырезали гортань, и по ночам он издавал странные металлические звуки, как будто идущие из другого мира; от этих потусторонних звуков раскалывалась голова. Лежать на боку было невозможно. На спине — немыслимо. На животе — страшно, что пойдет кровь и зальет подушку. Я вставал и шел в коридор. Я ходил по коридору, как призрак, туда и обратно, туда и обратно, иногда проводя под носом марлей, чтоб вытереть натекшую кровь. Профессор Светицкий сказал, что очень желательно восстановиться в течение месяца, чтоб тут же начать облучение. Иначе может быть поздно. И я повторял себе: надо восстановиться в течение месяца. Надо восстановиться в течение месяца. В конце коридора был маленький холл, там стояли кресла и кожаный диван: я садился и пробовал уснуть сидя, но мне становилось только хуже. Голова кружилась. Я открывал глаза и смотрел перед собой. Я повторял про себя: надо восстановиться. Надо восстановиться в течение месяца. Это был настоящий ад.
На первой моей перевязке присутствовал сам профессор Светицкий. Когда с меня сняли старые бинты и стали вытаскивать из глазницы окровавленную марлю — это было действительно новое ощущение: как будто тебе сквозь голову протягивают канат. Я дернулся. Профессор что-то говорил, что-то успокаивающее. Мягко уговаривал потерпеть. Помню, мне стало стыдно, что я не в состоянии перенести все это стойко; и я старался терпеть усердней. Потом мне много раз приходилось так терпеть. Раз в день по утрам во время процедур мне осматривали глазницу, хвалили состояние заживающей слизистой и вставляли в полость новый кусок марли с мазью. Чаще всего использовали левомеколь. Иногда заменяли его на какую-то оранжевую мазь, название которой я не помню; она давала худшие результаты.
Положив марлю в орбиту глаза, мне меняли повязку на шее. После лимфаденэктомии левая сторона шеи стала твердая как дерево. Плюс шрам. Мне щупали шею на наличие увеличенных лимфоузлов, потому что при моей локализации метастазы в первую очередь идут в шею: не знаю, как врачам удавалось хоть что-то прощупать в этом куске мертвого дерева.
Яна все это время была рядом. Она уезжала из больницы, только чтоб переночевать, и утром снова неслась в отделение опухолей головы и шеи. Ее узнавали. Она стала своей для медсестры Алены — Пеппи Длинныйчулок, для моих лечащих врачей, для старшей медсестры, для заведующей отделением. Помощь Яны была неоценима: после бессонницы последних суток я чувствовал себя так, будто двигаюсь сквозь желе, у меня кружилась и болела голова. Я боялся упасть, но Яна следовала за мной по пятам и помогала, если видела, что мне совсем нехорошо.
У меня не опускалась температура ниже 37.2. Иногда поднималась до 38 и даже 39. Мне кололи антибиотики, противовоспалительные средства, но температура в норму не приходила. Видно было, что профессора Светицкого это тревожит. Он продолжал показываться на моих перевязках. Проверял марлевые салфетки, которыми закрывали пустую глазницу. На салфетках всякий раз за сутки накапливалась клейкая влага. На одну из перевязок в процедурный кабинет отделения опухолей головы и шеи вместе с профессором явился флегматичный плотный доктор лет сорока; он говорил спокойно, как будто совсем без эмоций. Как робот. Доктор был нейрохирург. Профессор позвал его на консультацию. Они вместе осмотрели орбиту моего глаза. Профессор показал нейрохирургу салфетку с жидкостью, что вытекла из орбиты. Нейрохирург кивнул. Ликворея? — спросил профессор. Видно было, что он переживает. Ликворея, — спокойно подтвердил нейрохирург. И добавил: ну ничего страшного. В нашей практике это постоянно случается; возможно, конечно, что и само прекратится. Профессор заметил: но ведь может и не прекратиться. Нейрохирург кивнул: может и не прекратиться. В таком случае надо снизить внутричерепное давление: поставим дренажик, подождем несколько дней, это в нашем случае обычное дело. Профессор покачал головой: но он же тогда не сможет вставать, с дренажиком, ему надо будет лежать. Нейрохирург пожал плечами: не сможет, пару недель не сможет. И в туалет ходить не сможет, и пить, и есть сам не сможет без помощи. Придется лежать.