Ее взгляд, бурлящий адреналином, был как прожженное пятно, «и т. д.» в ее стихотворении — как ослепительный свет, оглушительный шум. И если это само по себе устрашало, то ее скрупулезное внимание к деталям вроде бы непримечательной повседневности ошеломляло еще сильнее: к пыльце и деревьям, упорно стремящимся ввысь, к инстинктам животных, к трудностям, связанным с необходимостью притворяться беспощадно нормальной, к его скованной походке (он скрывал от семьи свой ревматизм, что состарил его раньше времени), к нюансам настроений и чувств в них во всех. Вчера он видел, как она выпускала на волю пчел, пойманных в стеклянном плафоне садового фонаря, словно это она была пленницей, а не они. Ее восприимчивость превышала все пределы. Исследовательница, искательница приключений, страшный сон. Каждое мгновение рядом с ней было как экстренная ситуация. Ее слова всегда — слишком прямые, слишком честные, слишком правдивые.
Ничего не остается, кроме как солгать.
— Извини, Китти, но я еще не прочитал твое стихотворение. Мне уже неудобно перед издателем, пора сдавать книгу, а все сроки горят. И еще у меня чтения в Кракове через три недели. И еще я обещал Нине сводить ее на рыбалку после обеда.
— Хорошо. — Она прикусила губу и отвернулась. — Хорошо, — повторила она, но ее голос дрогнул.
Юрген куда-то исчез. Китти сосредоточенно грызла ногти.
— А ты не хочешь его показать Юргену, это стихотворение? — спросил Джо и тут же пожалел о сказанном.
Она в прямом смысле слова вспыхнула у него на глазах. Это был не румянец, а взрыв огня. Искрящий электрический кабель, который уже начал плавиться. Она прожгла его взглядом настолько свирепым, что он растерялся. Что он такого сказал? Что плохого он сделал?
— Это стихотворение — разговор только с тобой. И больше ни с кем.
Он знал: так нельзя. Ему не надо искать в ней любовь. Так не должно быть, но именно так и было. Он пошел бы за край земли, чтобы найти любовь. Он честно старался ее не искать, но чем сильнее старался, тем больше копилось того, что взывало: найди меня. Он представлял ее на британском пляже с термосом горячего чая в сумке, представлял, как она уворачивается от холодных волн, пальцем пишет на песке свое имя, смотрит на мрачные силуэты атомных электростанций вдалеке. Такой пейзаж подошел бы ей больше — пейзаж как поэзия-катастрофа. Он прикасался к ней своими рифмами, но доподлинно знал, что нельзя прикасаться к ней как-то еще. Прикасаться в буквальном смысле. К примеру, губами. Это будет нечестно. Он не из тех, кто без зазрения совести пользуется своим положением. Он будет бороться с собой до конца. Всю дорогу. Куда? Он не знал, но бороться он будет. Если бы он верил в Бога, то упал бы на колени и стал бы молиться. Отче, избавь меня от этой муки. Забери эту боль. Пусть меня это не тронет. Пусть все пройдет. Он знал, что это была мольба или, может быть, крик души, обращенный не только к Отцу небесному, но и к его собственному отцу, угрюмому бородатому патриарху. Его папа — тень, за которой он гонялся всю жизнь, и т. д. Папа с ним попрощался и т. д. Мама с ним попрощалась и т. д. Он спрятался в темном лесу в Западной Польше и т. д.
Китти вскочила и принялась рыться в сумочке. Он сказал ей: не надо. Пожалуйста. Он угощает ее обедом. Она заявила, что заплатит за себя сама. Он видел ее кошелек: плоский, пустой, — но она все равно судорожно искала монетки, которых там не было. Он настойчиво ее уговаривал. Зачем делить счет? Он с удовольствием ее угостит. Ему нетрудно. Судорожно роясь в сумке, она кричала ему: замолчи, замолчи, замолчи, за кого он ее принимает? Раскрасневшаяся, разъяренная, она наконец нашла, что искала: потрепанную двадцатифранковую купюру, сложенную пополам, как будто ее отложили на какие-то крайние нужды. Она развернула купюру трясущимися руками, разгладила и положила на стол, придавив блюдцем. Потом убежала и скрылась из виду, завернув за угол. Он слышал, как она кашляет. Он слышал голос Юргена, который, похоже, ее поджидал. Она спросила его по-французски, почему бассейн такой мутный, а он спросил, почему она плачет. Джо услышал, как Юрген сказал ей: забудь, Китти-Котя, плюнь и забудь, сегодня такой замечательный день, солнце светит вовсю. Это было похоже на песню. Забудь, Китти-Котя, забудь, улыбнись.
Джо достал из кармана шелковый платок и зарылся в него лицом. Первые пуленепробиваемые жилеты делались из шелка. Шелк был словно вторая кожа. Именно то, что ему сейчас нужно. И что ему делать? Что ему делать с ее стихотворением? Он ей не лекарь. Она не ждала от него, чтобы он озарил ее светом. Может быть, надо сказать Изабель, что молодая женщина, которую она пригласила пожить на вилле, грозилась что-то с собой сделать?
Скоро он едет в Польшу. Выступит со своими стихами в старом дворце в Кракове. Его переводчик и гид расскажет ему о трамвайных маршрутах и блюдах в меню. Его отвезут отдохнуть в Татры, покажут деревянные дачи в лесу. Женщины в цветастых платках будут пасти гусей и приглашать его в дом, предлагая отведать сыры и варенья. Когда придет время лететь домой, таможенник в варшавском аэропорту спросит его, не вывозит ли он икру, и он ответит: «Зачем мне икра? Я вывожу из страны только свое маслянистое черное прошлое, и это прошлое принадлежит нам обоим. Вот как все было. Папа со мной попрощался и т. д. Мама со мной попрощалась и т. д. Они меня спрятали в темном лесу в Западной Польше и т. д.».
Кто-то похлопал его по плечу. К его немалому удивлению, Клод поставил на стол перед ним большой бокал с холодным пивом. С чего бы вдруг этот Мик Джаггер из Вильцершира проявил столько симпатии и заботы? Джо осушил полбокала одним жадным глотком. Потом взял двадцать франков, которые Китти оставила под блюдцем, и спрятал в нагрудный карман рубашки, пока Клод не прибрал их к рукам, чтобы отдать своему парикмахеру. Он придумает, как вернуть ей эти деньги. Через два дня она съедет. И все, слава богу, закончится. Он только-только приободрился, оставшись наедине с собой — он любил быть один, чтобы его никто не дергал, — но тут вдруг увидел на улице дочь. Она шла к кафе.
Нина держала в руках удочку и пластмассовое ведерко. О нет! Черт возьми, мысленно простонал Джо. Вот она, во всей красе. Моя дочь идет на рыбалку, накрасив глаза. И в огромных сережках в виде золотых обручей, которые будут цепляться за каждую ветку. Она пришла за ним, и теперь ему надо тащиться к реке. По жаре. Два километра. Он обещал.
Никто, кажется, не понимает, что ему пятьдесят семь. Ему придется спускаться к воде по крутому берегу и стараться не грохнуться на камнях. Без всякого энтузиазма он помахал дочери, и та потрясла удочкой над головой. Когда Нина подошла и присела к нему за столик, он схватил ее руку и крепко сжал:
— Мои поздравления. Твоя мама сказала, что у тебя наконец начались женские радости.
— Блин, заткнись.
Нина закатила глаза, потом, как зачарованная, уставилась на ведерко.
— Ладно, как скажешь. Может быть, ну ее, эту рыбалку? Посидим здесь, выпьем пива?
— Нет.
Джо прокашлялся:
— Э… у тебя есть все, что нужно… ну, для девушки, у которой только что начались?..