— Вот вы опять заглянули в бездну. Забыли, что сказал Фридрих Ницше?
— Забыл, но это не значило, что ослушался его. Я никогда и не слушался его, не верил ему, не боялся его предупреждений.
— Что значит — никогда? Это когда?
— Константин Эдуардович, даже маленькая капля жизни была для меня милее, чем все его бездны. Тем более что истинные бездны были переполнены через край жизнями. Чего же мне бояться заглядывать в нее, когда вы сами и сказали, что космос — это единое живое существо? И я всегда верил вам и никогда не верил Фридриху Ницше.
— И опять это слово… Мне было бы интересно узнать, что значило ваше «никогда». Это когда?
— Это значит — всюду.
— То есть нигде?
— То есть везде — где бы я ни встретил господина Ницше, я не верил ему. Слова, которые порождал этот господин, были словно настояны на ядовитых грибах, у людей они вызывали рвоту, высокую температуру и бредовые галлюцинации. И сам он был как мухомор — ярок, у всех на виду, никому не нужен, кроме собственной мании величия. Однако черт с ним, с этим великим крохотным сверхчеловеком. Я хотел бы говорить с вами, Константин Эдуардович, не о нем. Я спрашивал у вас, когда однажды мимолетно встретились в городе Боровске, Калужской губернии, в России, в яблоневом саду за воротами по имени Охрем, — зачем нам было переходить в лучистое состояние, когда мы ступили на студенистый, волглый путь эволюции, вырвавшись из огня — то есть из лучистого же состояния?
— Затем, мой дражайший Аким, чтобы понять, что помимо вселенской, всекосмической, всезвездной, всемирной радости бытия, размещенной на эволюционной прямой, идущей от условной точки С в безусловную бесконечность, — поверх этой радости победы Гармонии над Хаосом витает некая великая и сладчайшая радость Икс. И, устремляясь к ней, все звезды мироздания, которым нет числа, испускают свои лучи света.
— Значит, звезды тоже искали радости рая?
— Да. И это — не в глаголе прошедшего времени. Вселенский рай — в глаголе будущего времени.
— Значило ли это, что человекам не надо было искать радости рая?
— Это значило, что всем звездным миром нам надо искать радость Икс — человекам и звездам.
Слова — всего лишь слова, их можно было написать, но ни расставить их на дорогах, ни закинуть в дальний угол, ни увидеть их, ни положить на зуб было невозможно. И все, что стало историей, и то, что называлось словом «эволюция», сопрело в глаголах прошедшего времени. Весь перфект, уловленный человеческим сознанием, оказался сотлевшей пустотой. И в этой пустоте словам было куда как вольготно! Но мне хотелось бы узнать, почему между мною и Александром ничего не было, тогда как мою матушку звали Александрой, и ее похоронили на русском кладбище, на окраине Боровска.
Глава 14
Я захотел вновь увидеться с матушкой и отправился в Боровск. Только вначале немного призадумался, к какой точке прошлой пустоты Боровска определиться: я поселил ее в этот старинный прелестный русский городок на том отрезке жизни, когда матушку хватил третий удар инсульта, и она, кое-как выкарабкавшись, могла едва передвигаться, опираясь на палочку, а через пару солнечных годовых колец она и скончалась — после четвертого удара. Похоронил я ее зимой на краю березового лесочка, на пространном возвышении, где располагалось старое русское кладбище.
Пока жил, я много раз навещал скромную могилу с маленьким памятником из красного гранита, на котором белел овальный медальон с портретом матушки, нарисованным мною. Ни для кого во всех мирах не имело никакого значения, что Александра Владимировна была единственной женщиной, которую я любил — во всех мирах, включая и земной.
Дело было, наверное, в том, что между мною и Александром никакого времени-пространства не было, а имя Александра имело всего на одну букву больше имени Александр. Моя матушка в детстве, когда меня и в помине не было, бытовала корейской девочкой по имени Буне, и когда, где, каким образом стала она Александрой, я так и не узнал — и не пытался узнать. А я родился от нее, и прожил свою жизнь, и пережил свою добрую матушку на много годичных колец вокруг Солнца.
И только тогда, когда стал писать эту книгу, которая началась с того, что неведомо откуда и неизвестно отчего пришли слова: между Александром и мною ничего нет, — я и задумался впервые, почему моего деда по отцу звали Александр, а мою матушку — Александра. О, зуд любопытства был весьма велик, еще бы: сколько знаменитых людей с этим именем: Александр Македонский, Александр Первый, Александр Второй, Александр Третий, Александр Дюма-отец, Александр Невский, Александр Солженицын, Александры Сергеевичи — Пушкин и Грибоедов, Александр Матросов, Александр Карелин, Александр Александров, Александр Сидоров, Петров, Иванов.
Но в этом всесветном хороводе Александров при чем были мои скромные корейцы — дедушка и матушка? Я даже не знал, не интересовался и не попытался узнать пока жил, отчего так случилось. Ведь корейские имена звучали вовсе по-другому: Чун-соб, Хен-Тхег, Су-гир, — фонетически сухо и ломко на русский слух, — и вдруг вышло Александр… Когда все исчезло за зыбкой линией жизненного горизонта, мне вдруг захотелось узнать, почему моя корейская матушка прожила с древнегреческим именем Александра целых шестьдесят два годовых кольца на Земле.
Если бы вы знали, как это горько и как грустно — отправиться искать материнскую могилу в пустоту прошлого, самому давно находясь в этой же пустоте! Когда ты уже накрутил вокруг солнца намного больше, чем матушка — до ее ухода под землю в бушующий снегопадом зимний день.
Я запомнил, хотя это также ни для кого не имело никакого значения, — заколоченный гроб подхватили на два длинных полотенца — и вдруг повалил густой крупный снег, будто над разверстой могилой разорвали гигантскую снежную подушку, и белые хлопья, словно ангельский пух, возреяли над гробом, который затем испуганно юркнул за край глиняной ямы и навсегда унес матушку в подземное царство.
И вдруг натурально, чудесным образом, где-то далеко в небе, километров за десять по прямой, раздвинулись тучи, развеялась хмарь, и взорвалось вверху слепящее солнце. Каждая хлопинка снега заиграла вспыхнувшими резными краями, и не успели последние снежинки опуститься на комья супесчаной земли, торопливо закидываемые могильщиками на неровный новый могильный бугорок, с ласковым именем Домая, — как я через пространство тридцати трех земных лет вернулся назад, чтобы поговорить с ушедшей под землю матерью.
Уже никакого холмика Домая на кладбищенском краю вскоре не было, ибо в апреле следующего года, когда дружная ранняя весна быстро свела снега и подсушила землю, я собственноручно обложил булыжным бордюром подрезанный прямоугольный бугорок по имени Домая, насыпал сверху еще земли и засеял зеленой травою. А еще через год я поставил самый дешевый памятник из красного гранита (в той штуке жизни, Акимом, я почему-то был беден почти всю жизнь), в который был вмурован белый овальный фарфоровый медальон с моим рисунком, портретом матери — ее пресветлым ликом, осиянным тихой улыбкой.