Это происходило как раз в городе Боровске, где Циолковский работал учителем в местном училище. Подвыпившие Александры, гулявшие за грубо сколоченным столом, под яблонею «белый налив», попросили меня, чтобы я пригласил к их столу Константина Эдуардовича, ибо после своих смертей, находясь в Глаголе прошедшего времени, эти Александры услышали о Циолковском много чего хорошего.
— Говорили, что Циолковский был мудрее моего великого учителя Аристотеля, — обратившись ко мне, сказал Александр Македонский. — Могло ли быть такое на этой маленькой, плоской, как финикийский хлеб, бесполезной земле? Ведь такие, как мой учитель Аристотель, были не обычные люди, а так называемые «темно-синие» — индиго. Их было совсем немного, и все они были посеяны на земле одной и той же рукою, и эта рука не была земная.
— Циолковский тоже был из таких, — отвечал я. — Человек индиго. Однако он действительно ушел далеко вперед по дороге, по которой мы все шли — и Аристотели, и не Аристотели. Он первым протоптал дорожку в космос, Аристотель же такой дорожки не протаптывал и не мог этого сделать, потому что он считал, так же, как и ты, что земля плоская, словно блин.
— Она была и осталась такой! Ты же сам видел, когда забирался на какую-нибудь гору. Не так ли? Или ты не верил тому, что открывалось твоим глазам?
— Индиго видели то, что не замечали обычные человеческие глаза. Я не индиго, значит, я не могу увидеть то, чего не могут увидеть обычные люди.
— Логично, логично. Ты — обычный человек, значит, ты не индиго.
— Ты сказал, Александр. И ты тоже был индиго. Можно сказать, среди остальных, обычных, темно-синенькие оказались чем-то вроде больных особенной, почетной болезнью.
— Ты с ума сошел, Аким. Александр Македонский, между которым и тобою ничего никогда не стояло, не висело, не мельтешило, — больной человек?
— Все люди на земле были больными, кроме Константина Циолковского.
— Это почему же все люди, в том числе и ты, и я, Александр Великий, император всей Ойкумены, были больными, а глухой и почти слепой Циолковский — нет? — нетерпеливо вскричал Александр Македонский. — Ты должен был подумать, прежде чем говорить такое! Теперь ты пропал, ибо я захотел срубить тебе голову своим мечом Трасконтом.
— ОЙЕ! Слава Александру Македонскому! Ибо ты этого не сделал, император Вселенной, потому что внял голосу истины, услышав мои аргументы.
— Каковы они были? Привел немедленно их в самом подлинном виде!
— Хорошо, император! Константин Циолковский самым первым из людей сказал, что жизнь человека не только безначальна и безконечна (о чем догадывались и некоторые другие люди на земле, в том числе и твой учитель Аристотель), но и бесконечно радостна и блаженна. Что нашему наслаждению жизнью не предвидится конца, — так было задумано изначально. Тем Самым, Кто зажег звезды и завел гравитационный мотор вселенной и задумал это…
— Ну ладно, глухой Циолковский, допустим, был здоров, а мы-то почему оказались больными?
— Потому что, живя бесконечно, мы и бесконечно плакали от жизни, проклинали ее, мучили ревностью и ненавистью, душили, плевались на нее, гнобили, пытали, жгли, вешали на веревке за шею, растирали в порошок… Черт знает, чего только ни делали, чтобы прервать эту бесконечность существования человека. И только Циолковский сказал, что бесконечность жизни человека была бесконечностью его райского блаженства и что прервать это было невозможным. Еще он сказал, что человек являлся кусочком психизма Вселенной, ее нервным волоконцем, по которому бежал ток вселенского желания бытия по узенькому коридору жизни по имени Хлиппер (±100 °C).
— Куда бежал ток вселенского желания? — спросил Александр.
— Об этом лучше было бы спросить у Циолковского. Я уже пригласил его к нам в гости — и скоро он должен был постучаться в ворота Охрем.
Когда Циолковский пришел к нам в яблоневый сад, в дальнем углу которого был похоронен верный конь Александра Македонского по имени Буцефал, он приветствовал из-под земли отца космонавтики и величайшего русского натурфилософа бодрым ржанием и веселым восклицанием:
— И-го-го! Явился-таки, Двумуд темно-синий!
— Почему двумуд? — поинтересовался кореец Александр, мой дед, полуобернувшись и глядя через плечо.
— Два яйца у него было, как и у всех жеребцов, но зато — два муда, которыми он работал по очереди. Кобылы нашего дикого косяка любили его, а мы, жеребцы, ревновали и ненавидели. Однажды взяли да и погрызли его до полусмерти и, еле живого, вытолкали на караванный путь. Как раз шел караван гипербореев во Фракию, люди оголодали в пути, а тут им такой дар небес. Съели его всего, вместе с двумя его мудами, немало подивившись на такое чудо, — и вот где пришлось нам встретиться.
— Вот оно что, — сказал Александр Македонский, когда Константин Эдуардович Циолковский уселся за рубленный топором садовый стол напротив нас, как раз под низко нависшей веткою «белого налива». — Теперь понятно, почему он, отец земной космонавтики, стал и космическим натурфилософом, придумал такое веселое учение!
— Позвольте спросить, Александр Филиппович, почему вы считаете мое учение столь веселым? — лукаво прищурившись, поинтересовался Циолковский.
— Как все прозорливцы, как и эти господа, — указал пальцем на меня и на моего деда Александр Македонский, — мы сильны в премудростях жизни, сиречь философии, и нам не составляет особой трудности угадать невиданный оптимизм в вашей философии вечного существования человека, и при этом — бесконечного блаженства на пути его эволюционных инкарнаций в коридоре Хлиппер… Разве вашу философию, уважаемый учитель, нельзя назвать веселой?
— «Кто весел, тот смеется», слышал я по радио песенку, — говорил Циолковский, принюхиваясь к воздуху возле своего лица. — И вам тоже хочется смеяться от моей философии бесконечного существования, молодой человек? — Наконец, протянув руку, Циолковский сорвал перед самым носом висевший наливной светло-желтый плод яблони. — А ведь веселого в том мало, если человеку, вечно существовать и бесконечно испытывать одно лишь блаженство. Само собою, в основе моей философии затаилась коварная антиномия. Но вы, молодой человек, если бы продвинулись чуть дальше, то увидели бы в финале, в апофеозе — как хочешь, так и называй — гипотезу, что человек в своей эволюции, в полете через мировое пространство по коридору Хлиппер, превратился в световую энергию, перешел в лучистое состояние, в нечто более интересное и сильное, чем банальное веселье и радостный смех… Подумать только: кто весел, тот смеется!
И, отговорив свое, Константин Циолковский с какою-то мрачноватой алчностью широко раскрыл рот и откусил сразу половину яблока.
— Вот, вы перешли в лучистое состояние, и я тоже. Ну и что, молодые люди? Вам весело стало? Вы смеялись?
— Нет, не смеялись, — за всех троих ответил я. — Мы просто ничего не заметили, Константин Эдуардович. Мы по-прежнему находились в коридоре Хлиппер.
— Правильно, плюс-минус 100 градусов по Цельсию. Вне этого температурного диапазона ничто живое не существовало. И то в приближении крайних температур мы должны были влезать в специальные защитные камеры или же скафандры, — продолжал Циолковский, и яблоко было докушано, и звали его Мефодием. — Но по узкому этому коридору человечество могло разогнаться настолько, что и не заметило, как изволили вы сказать, свое превращение в светящуюся точку. Так имело ли хоть какое-нибудь значение для нашей эволюции, что я только что съел яблоко, молодые люди? — спрашивал Циолковский.