Они поднялись над туманом и увидели рельеф — усыпанный валунами склон, уходящий ко дну расщелины. Дорога лежала если не над пропастью, то что-то вроде того, с чем они и могли себя поздравить. Кишу показалось, если он встанет, откроет окно и высунет в него руку, рука окажется над склоном (если протянется хотя бы метра на три).
Он снова скользнул взглядом по салону в поисках девушки: с ней определённо стоит замутить. Возможно, даже не обязательно с ней, главное — замутить.
Дорога, судя по всему, гнулась подковой, и когда они добрались до вершины изгиба, а рельеф набрал максимальную глубину и отвесность, ротозей шофёр не докрутил колесо руля, их выбросило на склон и со страшной скоростью понесло вниз. Небо резко накренилось, линия горизонта из параллели стала диагональю. Всех кинуло вперёд, салон заорал многоголосое «А-а-а!!!», переходящее в несловесный визг. Киш заорал вместе со всеми, но даже среди общего ора он расслышал, как водитель, обернув в салон искажённое ужасом лицо, ошеломленно прокричал:
— Дальше дорогу я не знаю!!!
Его слова словно избавили автобус от последних моральных обязательств перед пассажирами: он оторвался колёсами от земли и несколько секунд свободно летел так, что захватывало дух. Потом этот тяжеленный металлический шкаф на колёсах плюхнулся о твёрдый грунт, продолжая нестись вниз, снова подскочил и снова плюхнулся, после чего перешёл в последний относительно затяжной полёт. Вместо стремительной картины всей жизни сознанием Киша в эти мгновения завладела странная-странная мысль, почему-то казавшаяся сейчас убедительной: «Я не должен погибнуть: колесо изобрели шумеры, а у меня — шумерское имя! Я не должен погибнуть! Господи, помилуй!» Он уже несколько секунд что было сил цеплялся за поручень, его ноги то и дело отрывались от пола, и несколько раз он съездил ботинками по чьей-то макушке. Ему тоже доставалось и по рёбрам, и по ногам, и по голове. Когда автобус окончательно перешёл в вертикальное положение, Киш повис вдоль длинного поручня, руки заскользили вниз, как по шесту, и кто-то массивный, прилетевший с задних сидений, больно ударил его, сорвал с поручня и увлёк вниз, к переднему выходу, к скопищу тел и ручной клади, куда продолжали падать тела. Вскоре последовал последний удар, автобус швырнуло на крышу, и, несмотря на неимоверную давку, под визг, перешедший в страшное завывание, больно ударился головой о какой-то металлический угол.
Всё.
Но нет, не всё: на удивление, он довольно быстро пришёл в себя и почти без труда выбрался из-под груды тел. Стёкла все до одного отсутствовали, и он, не задумываясь, выскользнул наружу. Небо было на месте — над головой, только заметно посветлевшее. Автобус лежал на крыше.
— Вот это да! — подумал Киш и без перехода вывел: — Значит, Марка всё-таки хотели убрать.
Неожиданно он ощутил небывалое единство с окружающим миром и какое-то время сливался с рельефом, словно был обычным говорящим валуном, и словно для него это было привычным делом. Вместе с тем он чувствовал, что ему нужно, просто необходимо кое о чём подумать. Вот только о чём?
— Я умер.
Эта мысль пока не пугала или пугала несильно — время для настоящего страха ещё не настало. Скорей, удивляла: вон как всё получилось. Он много раз представлял прохождение барьера смерти, и всегда оно мыслилось в постели, на белой на простыне, рядом был кто-то из близких, он говорил торжественную и благородную фразу, которую потом передавали потомкам потомков, и в какой-то момент покидал тело, — возносился над кроватью, видя тех, кто ему дорог, но уже утратив возможность что-либо им сказать.
Всё оказалось по-другому, и дело было не только в отсутствии плачущих домочадцев. Неба что ли стало больше? И это тоже. Другими были ощущения, другим было всё.
— Вот именно: всё, — подумал Киш, — включая время.
Время? Разве теперь есть время?
— Наверное, есть, — ответил он себе. — Времени не будет после Страшного Суда. А пока есть. Только оно течёт иначе: если считать временем сумму всех происходящих изменений, включая скорость старения, то в этом времени всё происходит медленнее, а кое-чего не происходит совсем. На самом деле, это большой вопрос — что здесь вообще может меняться.
Снова вспомнился Марк:
— Жаль, я не сказал Марку, что вечность — это вовсе не бесконечность времени, а его отсутствие. Время по определению — конечная величина. «Бесконечное время» — всё равно что «безграничная граница». Нелепица. Оксюморон. А значит, математика чисел и математика бесконечностей — это разные математики, так что ли? Впрочем, тут надо подумать. Стоп! Нашёл о чём думать! — он почувствовал, что его размышления как-то не к месту, а точней, не ко времени, но тут же и опроверг себя: — Хотя… о чём ещё думать после смерти, как не об упущенных возможностях?
Тема, однако ж, нашлась:
— Я думаю вслух! — сделал он внезапное открытие. — Я не могу думать про себя!
Так вот для чего нужна была борьба с помыслами, осенило его мгновенное понимание, здесь ничего не утаишь! Между мыслью и словом нет расстояния!
— Я — голый, мы все — голые! — Киш торопливо посмотрел на себя, увидел джинсы и красную футболку Марка. Это успокоило, но лишь на немного: — Что толку от одежды, если не можешь окутать свои мысли молчанием?
Хм. Но что такое мысли? Чего такого он не может скрыть? Кажется, он что-то слышал про образное мышление: человек мыслит картинками. Да, но сейчас это явно не то. К примеру, вспоминая Толяныча, он не стал описывать его внешность, а просто сделал вывод: Марка хотели убрать. Может, мысль это — суждение? И именно о них, как о самом важном, сказано: не судите, да не судимы будете?..
Он не успел додумать-досказать это размышление: из туманной низины начали всплывать остальные пассажиры автобуса. Они поднимались поодиночке, парами и кучками, беседуя между собой или одиноко восклицая. Каким-то образом (это было следующее открытие) Киш понимал смысл реплик, хотя не всегда мог угадать, на каких языках они произносятся: понимание шло поверх звукового ряда.
— Это уже нирвана?
— Интересно: когда нас обнаружат?
— Боже, что теперь будет с моим бизнесом?
— Я же говорил тебе: на Ностальгии ничего хорошего быть не может!
— Нас похоронят здесь или повезут по домам? Лично я хочу домой!
— Мне всего тридцать шесть и шесть: я мог бы ещё жить и жить!
Собственное внезапное полиглотство вознесло мысль Киша на новый виток.
— Интересно, что сказали бы об этом лингвисты — профессор Черниговская или, скажем, Наум Хомский? Как такое может быть? Почему раньше я этих языков не понимал, а теперь без труда? Проще простого! Может, это связано со снятием запрета на понимание? У каждого языка — свои правила, а правила не что иное, как — ограничения. При жизни снятие правил-ограничений привело бы к утрате понимания между говорящими, а сейчас наоборот. Из этого следует…
Лингвистическую раскопку прервал человек, чей возраст совпадал с нормой температуры — высокий плечистый блондин с розовым лицом, то ли норвежец, то ли датчанин, то ли швед. Он направился к Кишу, видимо, приняв его за наиболее осмотревшегося, и с ходу атаковал унылым вопросом: что теперь с ними со всеми будет?