– Что с вами, мадмуазель? – испуганно спросил Жан-Жак.
Она поняла, что у нее вырвался невольный стон, и разозлилась.
– Не твое дело! Сиди там и помалкивай!
Она уставилась на мальчика тяжелым взглядом. Уходить нужно в одиночку. Одна она как-нибудь выкрутится, наврет с три короба, спрячется, украдет, а то, может, пустит в ход нож. Она тряхнула головой. Что-то мешало ей сосредоточиться, но она пока не понимала, что же это такое. Что-то словно подкрадывалось к ней, но оставалось пока незримым.
– Куда теперь? – робко спросил Жан-Жак.
– Подальше отсюда, – мрачно проговорила Мадо. – Как тебя зовут, урод?
– Жан-Жак, мадмуазель.
– Ну да, Жан-Жак… Иди сюда. Ближе. Встань на колени.
– Мадмуазель…
– На колени, урод! – Мадо выхватила нож.
Жан-Жак растерянно огляделся по сторонам и опустился на колени. Он мог бы запросто убежать от одноногой девчонки, но не стал этого делать. Он опустился на колени и жалобно вздохнул.
Мадо усмехнулась: она знала людей.
– Что вы задумали, мадмуазель? – спросил Жан-Жак жалобным голосом. – Честное слово, мадмуазель, я никому ничего не скажу…
– Я в этом и не сомневаюсь, – с усмешкой проговорила Мадо.
– Да и как вы отсюда выберетесь? – продолжал Жан-Жак, весь дрожа. – За вами гонятся… А я могу достать лошадь. Я попрошу лошадь у вдовы Нодье… она даст… иногда она дает каурую, когда господину кюре нужно… мадмуазель, но ведь существует же любовь!..
Мадо посмотрела на него с гадливым удивлением.
– Любовь, мадмуазель, – стоял на своем Жан-Жак. – Ради любви… прошу вас, мадмуазель…
– Любовь. – Мадо сплюнула. – Знаешь, что такое любовь, урод? Это то, от чего болит жопа.
– Но ваш друг сказал, что любит вас…
– Никакой он мне не друг. – Мадо потрогала кончиком языка овечий камешек и поморщилась, как от боли. – Он сам не понимал, что говорит. Любовь… Почему он это сказал? Зачем? Никто не знает. – Она вдруг схватила Жан-Жака за волосы. – И ты не знаешь! Понял, урод?
– Мадмуазель… – Жан-Жак бормотал, не открывая глаз, весь дрожа. – А как же Страшный суд, мадмуазель? Всем нам придется отвечать перед Господом… что вы скажете на Страшном суде, мадмуазель, когда Господь обрушится на нас всей тяжестью своей любви? Когда нам придется платить за все… за все, мадмуазель!..
– Я-то знаю, что я скажу. – В голосе Мадо звучало злорадство. – Я-то знаю…
Она вдруг осеклась, замерла и насторожилась. Она услышала звук. Вот что мешало ей сосредоточиться – этот звук. Он подкрадывался, подползал, приближался со всех сторон. Странный звук. Словно где-то вдали и в то же время рядом что-то глухо билось, медленно пульсировало, заполняя низким, негромким гулом пространство, накатывая и отступая, как морская волна, то усиливаясь, то слабея…
– Что это? – сквозь зубы спросила Мадо. – Что это такое, черт возьми? Что это за звук?
– Я ничего не слышу, мадмуазель, – прошептал Жан-Жак, боясь открыть глаза.
– Заткнись!
Облизнув губы, Мадо сунула нож в карман, встала, навалилась на костыли и сделала несколько шагов вниз по склону. Остановилась, прислушалась.
Звук по-прежнему глухо пульсировал, и невозможно было определить точку в пространстве, источник, из которого он шел, накатывая волна за волной, проникая в душу, отступая и снова накатываясь, то усиливаясь, то ослабевая, заставляя сердце биться в унисон с ним, медленно и глухо, и Мадо вдруг снова вспомнила лицо Тео, когда он сказал, что любит ее, чертыхнулась шепотом и двинулась вниз, осторожно переставляя костыли, вжав голову в плечи и сжимая зубами горячий овечий камешек, шаг за шагом вниз, вперед, крепко сжимая камешек зубами, чтобы не выронить, чтобы не потерять этот камешек, потому что ничего, кроме камешка, у нее не осталось, камешка, который обжигал рот, – а звук проникал внутрь, бился где-то там, в груди, вызывая головокружение и тошноту, и не было иного выхода, как только покрепче стиснуть зубами этот пылающий камешек, ее спасение, все, что у нее осталось, все, что удерживало ее еще на краю смрадной пропасти, из жуткой глубины которой поднималось что-то страшное, что-то невыносимо стыдное, чудовищное, необоримое и беспощадное, и стоит ей только разжать зубы, как оно вырвется из бездны, набросится и убьет, если она разожмет зубы или сделает неверный шаг, и тут Мадо вдруг споткнулась и упала, костыли покатились по камням, Жан-Жак бросился к ней, протянул руку, пытаясь помочь, но Мадо отпрянула, она уже не в силах была больше выносить этот звук, разрывавший грудь, она с силой прижала ладони к ушам, зажмурилась, замычала, завопила что-то бессмысленное сорванным хриплым голосом, брызгая кровавой слюной, суча ногами и судорожно вздрагивая, пытаясь перекричать собственное сердце…
– Мадмуазель, – прошептал Жан-Жак, боязливо тронув ее плечо. – Холодно, мадмуазель.
Мадо разомкнула веки, попыталась что-то сказать, но обожженный язык не слушался. Она дрыгнула ногой и застонала. Когда Жан-Жак склонился над ней, она обхватила его руками за шею и повисла на нем. Он с трудом выпрямился вместе с нею, прислонил девочку спиной к камню. Изо рта у нее вытекла струйка крови.
Жан-Жак принес лампу и костыли.
Мадо вытерла рот рукавом и подняла голову.
Мальчик вздрогнул: Мадо улыбалась.
– Сдачи не надо, – проговорила она наконец хрипло.
– Чего? – не понял Жан-Жак.
– Сдачи не надо, – повторила она. – Вот что я скажу на Страшном суде. Ты же хотел знать, урод, что я скажу, когда придется платить за все? Сдачи не надо, вот и все. Сдачи не надо. Вот что я скажу им там всем. – Она оскалилась. – Ну что уставился? Надо убираться отсюда.
Мотнула головой, поправила лямку мешка, в котором лежал завернутый в чистую тряпицу заветный правый ботинок, и двинулась вперед – и-раз-два-и-раз-два – некрасивая, одинокая, бессердечная, вся в синяках и ссадинах, с горячим камнем за щекой, с глухо бьющимся сердцем, которое гнало по жилам отравленную кровь, – вниз и вперед, тяжело налегая на костыли и бормоча на одной ноте:
– Сдачи не надо! И-раз-два-и! Сдачи не надо! И-раз-два! Сдачи не надо! И-раз-два-и-раз-два! Сдачи не надо…