Настоящие облака
Виктор к ней не пошел, к себе не позвал; лежа в высокой деревенской кровати, в маленькой комнате под скошенным, смолою пахнувшим потолком, мучительно и отчетливо представлял себе, что было бы, если бы он сейчас постучал в соседнюю дверь, какие гибкие, плотные прелести у Барбары таятся, небось, под блузкой, под джинсами; думал о том, что ведь ему нравятся, на самом деле, блондинки; что он не может изменить Тине; главное, что не хочет ей изменять; сквозь тишину и шум морской ночи, шуршавшей ветром по соломенной крыше, слышал, или так казалось ему, за тонкой стенкой призывные вздохи; спал, короче, ужасно. А вставать надо было в непроглядную рань, чтобы поспеть на дза-дзен; в машине Барбара снова не говорила с Виктором; смотрела букою, пуча губки, затем зевая во всю молодую мощь. Китагава-роси был тоже другой, далекий и строгий; в черном кимоно с золотым нагрудником; дза-дзеном распоряжался хозяин-голландец; следил за временем и ударял битой по миске; роси сидел даже не на почетном месте, а просто между Бобом и кем-то из членов местной островной сангхи, пришедших поучаствовать в процедуре. Все-таки Виктор снова, как он впоследствии мне рассказывал, почувствовал себя иначе, свободнее, легче и проще в молчаливом присутствии Китагавы, при том, что сам дза-дзен в то утро у него был плохой; даже на своем дыхании не мог он сосредоточиться, тем менее мог сосредоточиться на коане, поисках подлинного лица, уже окончательно опостылевшего ему. После дза-дзена был завтрак; после завтрака – докусан для тех, кого Китагава-роси считал своими учениками: для Боба и его голландских дхармических родственников, докусан долгий, как заранее предупредил Виктора и Барбару Боб, так что Виктор – Барбара куда-то исчезла – поехал один в ту часть острова, обращенную к открытому морю, где были дюны, поросшие колкой серой травой и фиолетовым вереском, кирпичная, с песчаными заносами, пешеходная дорожка в дюнах, выводящая к морю, наконец пляж, широкий и совершенно пустынный в это ветреное, все еще раннее утро, серые столбики непонятного назначения, сверкающие отражения облаков на мокром песке, смываемые новой волною. Он скоро продрог на ветру; спрятался за неожиданным рулоном ржавой проволоки, за какими-то полусгнившими досками, от ветра, впрочем, укрывавшими скорей символически; долго сидел так, пересыпая руками песок, глядя на смываемые водой облака – и облака настоящие, горно-снежные изменчивые громады; отчетливо сознавая, что коан ему не решить – и не надо, своего изначального лица не найти, Бобу не показать – ну и Бог с ним, а в то же время вновь и с несомненностью чувствуя, что это он смотрит, не кто-нибудь, тот подлинный он, по ту сторону всех личностей и личин, который всегда есть, всегда здесь, кого не спрятать, кто всегда раскрывается – во всем, что он делает, во всем, что он думает.
Баба Руфина
Он очень не выспался; на мгновение, показалось ему, задремал; когда же снова открыл глаза, увидел пожилую пару в брезентовых куртках: грузноватого мужчину и стройную седовласую женщину, не замечавших его, боровшихся с ветром, бросавших палку большой белогрудой густо-рыжей шотландской овчарке. Овчарке не очень, видно, хотелось запрыгивать в холодную воду; все же бежала она за палкой, глубокие следы оставляя на светящемся мокром песке, на смываемых волнами облаках. Обладает ли собака природой Будды? – Конечно, обладает: особенно – колли. Женщина попыталась спрятать волосы под косынку; на ветру не справилась; увидела Виктора; улыбнулась. Нет, они только со спины похожи были на его, Викторовых, дедушку и бабушку, которых так часто он вспоминал теперь (теперь, когда прошлое к нему возвращалось); лица были другие, голландские. Но со спины было сходство мучительное – из-за брезентовых курток, наверное, в которых те, заядлые геологи и любители дальних походов, в его детстве тоже щеголяли на даче. Он долго смотрел им вслед, потом встал, потом сделал один, другой и третий шаг вслед за ними, как будто намереваясь догнать их, заглянуть в их лица, убедиться еще раз, что это не его дедушка, не его бабушка. А что бы он отдал, чтобы вот сейчас их увидеть… Он сам удивился, поймав себя на этой мысли; вернулся к доскам и проволоке; начал считать свои выдохи. Его дедушку звали так же, как и его самого, вернее его звали так же, как дедушку, назвали в честь дедушки, но он никогда не обращался к нему по имени, да и к бабушке по имени не обращался, говорил просто: бабушка или, как многие дети: баба, а про себя и с собою говорил всегда: бабушка Руфина, баба Руфина, с самого раннего детства дивясь экзотической красоте этого и вправду редкого имени. Ему казалось, оно как-то связано с финиками. В сонной памяти всплыло словечко руфиники, неизвестно кем придуманное, чуть ли не братом Юрой, до их совместного рокового купания. Она любила действительно финики, личи никогда не видала и о личи не слыхивала, а финики всегда хранила в каком-нибудь тайном кулечке, бумажном и желтеньком, эти липкие, волглые, смявшиеся, иногда почерневшие социалистические финики, совсем не такие крепкие, сочные, облые, какие он здесь покупал в биолавках; в его самом раннем детстве и вправду вынимала, наверное, косточку, потом уже нет, просто протягивала ему – вот, возьми, Витенька, – один финик, потом другой финик, больше тебе не надо; и в лице у нее было что-то, как дедушка утверждал, финикийское; и он думал, опять-таки, в детстве, что это тоже от фиников, от чего же еще? и она долго (только он уже не помнил теперь, когда и где это было) смеялась, услышав его этимологические соображения, тряся своей шапкой мелко вьющихся густо-черных волос, странно седевших отдельными прядками, особыми завитками над тонким, очень восточным, очень, в самом деле, потому что еще каким же? финикийским лицом; и в общем выходили руфиники; словцо и словечко, которое теперь звучало в нем, выросшем Викторе, вечность спустя, вместо всякого коана и всякого счета выдохов, на берегу немолчного моря, заполняя собою какие-то внутренние, в нем самом открывавшиеся пространства: руфиники, финики, финики-руфиники; отчетливо и еще очень долго, со своим же собственным эхом звучало в нем, в полусне и дремоте, на весь пляж и на всю буддистскую пустоту; вдруг, минут на десять или пятнадцать, ничего больше не было в мире, кроме этих руфиников, фиников, фиников.
Все это шутка, просто перестань думать
Совсем другое море – в другой стороне, обращенной к материку; море, по-немецки называемое Wattenmeer, по-голландски не помню как, но как-то похоже; замечательное тем, что во время отлива его нет, а во время прилива оно опять есть. Был прилив, когда все общество (как если бы не из просветленных и недопросветленных дзенистов, а из обыкновенных отпускников, отобедавших отдыхающих оно состояло…) отправилось (перед Бобовым с учениками отъездом в Германию) на прогулку по той насыпи, которая всегда и во всех странах, где есть это ватное море, отделяет его от суши (чтобы во время прилива не разлилось оно по плоской земле). Прилив был, и море не разливалось. Поскольку прилив был, то не удалось им, как надеялся Виктор, увидеть вязкое дно со следами отволновавшихся волн и всем тем таинственным, что море оставляет после себя, теми водорослями, теми ракушками и моллюсками, которых собирают любители этого дела; любителей тоже не было; вообще никого не было; только тихое море с одной и зеленые летние луга с другой стороны от насыпи, где, впрочем, вскорости обнаружились овцы, причем необыкновенные овцы, квадратные, каждая размером с небольшого бычка, маленькую корову; овцы, вызвавшие восторг Китагавы, поначалу шедшего, опираясь на черную палку, рядом с голландским хозяином. Крошечный Китагава при виде этих гипертрофированных овец захохотал так громко, что и сами овцы оторвались от травы, уставились на него; тогда старик стал тыкать в их сторону палкой; попытался что-то им сказать по-японски; овцы отвечали негодующим блеянием; потом побрели прочь, от греха подальше, на другой луг с не менее зеленой травою. Китагава хохотал долго; еще дохохатывал, когда Виктор оказался с ним рядом. Барбара липла к Бобу; голландцы ушли вперед. А может быть, это тоже так было подстроено, что они оказались вдвоем, далеко от всех остальных, говорил мне впоследствии Виктор; во всяком случае, Китагава, вновь облаченный в свою немыслимую фуфайку, в сиреневую почему-то куртку-ветровку (которую иногда он расстегивал, как будто показывая надпись TEXEL – острову Тексел) – Китагава смотрел на него испытующим, даже строгим взглядом, потом, как если бы он одобрил и принял что-то, взглядом смягчившимся и смеющимся; потом стал смотреть в сверкавшую перед ними даль ватного моря. Идти рядом с роси было довольно трудно, рассказывал мне Виктор впоследствии; вновь и вновь он был вынужден пригибаться, прислушиваться… Никакого дзена нет, как мы уже знаем; каков человек, таков и дзен. Китагава и заговорил с ним на своем фантастическом, собственного производства, английском языке о том, что нет никакого дзена; зря он думает, если так он думает, что какой-то дзен есть. Это только шутка, коаны и все это. Itґs just a joke, koans and all that. It has no importance. No importance at all… Слова эти тоже, наверное, были шуткой, были только словами; не в них было дело. Пережить сатори значит бесповоротно поселиться в этом исполненном страдания мире, окончательно обосноваться в случайности. Все случайно: случайные обстоятельства, вот эта поездка, вот эта бредовая Барбара, уходящая с Бобом, эти голландцы, эти голландские овцы… Обосноваться в случайности, войти в безысходность. Он не мог по-прежнему объяснить себе, не мог потом и мне объяснить, почему так свободно и легко себя чувствовал, идучи по защитной насыпи между лугами и морем с этим крошечным стариком в фантастической фуфайке с надписью TEXEL, наклоняясь к нему в надежде снова поймать взгляд его узких, насквозь ясных глаз. Во всяком случае, он твердо решил отправиться, наконец, на совсем другой остров, другой край света, осуществить свою мечту, не откладывать более, увидеть Токио, Киото, прожить хоть три недели, уж сколько получится, в северной горной обители. Надо просто перестать думать, stop thinking (стоп синькинь), ты сам увидишь, как это просто. Это just a joke, так просто. Перестать думать, перестать бояться перестать думать, stop being afraid to stop thinking. Отпустить себя на волю – и все тут. Это просто, проще простого, ничего не бывает проще. Just do it now, стоп синькинь нау. All is well (ор из вер), никакого дзена нет, коан – это шутка, look around you, все хорошо. Облака стояли, как это бывает на море, каждое само по себе, отдельными облачными скульптурами, со всех сторон объятыми сиянием синевы; пахло свежескошенною травою, водорослями, вдруг и почему-то одеколоном (которым роси, что ли, попрыскал на себя перед выходом?); затем, понятно, пахло навозом; пахло машинным маслом, тоже непонятно откуда; ни волны, ни лодки не было на море, только чайки вдруг вскрикивали; роси замолчал, и Виктор не решался заговорить; солнце пробегало по их круглым, бритым, синим головам, еще молодой и уже очень старой, осенним, неяростным жаром.