Книга Остановленный мир, страница 107. Автор книги Алексей Макушинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Остановленный мир»

Cтраница 107
Человек Пути, лентяй и бездельник

Еще надеялся он на ежедневный докусан, обещанный ему Китагавой. Не просто надеялся он на докусан с Китагавой, но надеялся на близость к нему, силу его присутствия, силу его воздействия. Всегда счастлив был он, оставаясь с учителем наедине; незаслуженным подарком казались ему эти три, эти четыре недели, которые предстояло ему провести там, в горах, вдали от всех и вся, с Китагавой-роси, в свою очередь свободным от обычных своих обязанностей, а потому, надеялся Виктор, имеющим возможность, и время, и (надеялся Виктор) желание ответить на его, Викторовы, вопросы, разрешить, может быть, его, Викторовы, сомнения, вообще и просто поговорить с ним на той смеси очень плохого английского и совсем плохого японского, на которой они разговаривали. Но не за тем удалился Китагава-роси в горную глушь, чтобы беседовать с молодым, или уже не совсем молодым, гайдзином, учеником своего бывшего ученика, а затем, как выяснилось, чтобы, не отвлекаемый обычными своими обязанностями, монастырскими и мирскими делами, закончить очередную книгу, очередной – их множество – комментарий к одному из тоже знаменитых дзенских текстов, уже однажды мной упомянутому на правдивых этих страницах, – к «Сёдока», или (как иногда переводят это заглавие) «Песне Пробуждения», сочиненной странствующим монахом по имени (в японском варианте) Ёка Дайси, тем самым Ёка Дайси, который всего лишь один день провел, по легенде, в беседе с Шестым патриархом, сразу же отправился странствовать дальше. Нет, он не сам записывал этот комментарий (рассказывал мне возвратившийся из Японии Виктор), а диктовал его в утренние лучшие часы одному из старых, суровых монахов; по вечерам, случалось, читал надиктованное другому монаху и Виктору, причем другой монах понимал, наверное, все, Виктор же, с его еще неуверенными познаниями в японском, понимал в лучшем случае отдельные слова, вспыхивавшие, ничего не освещая, и тут же вновь гаснувшие в темноте его не-понимания, не-ведения… О Ёка Дайси, Виктор видел, только и хотелось говорить Китагаве во время их так называемого докусана, на докусан (рассказывал впоследствии Виктор) не очень похожего, совсем не похожего. Всякий раз, входя к роси, в его пустую и холодную комнату, где только сосновая одинокая ветка стояла в вазе перед статуей Будды и чуть-чуть потрескивали, случалось, дрова, Виктором же накануне наколотые, в черной маленькой кубической печке, изредка выпускавшей из щелей своих красное пламя, бросавшей отблески на бумажные стены, – всякий раз заставал его Виктор неподвижно сидящим на помосте, на подушке или на двух, в дремоте, то ли дзенской, то ли уже просто-напросто старческой, в двух свитерах и черном кимоно, поверх которого Виктор, опять же, и помогал ему надеть золотой ритуальный орнат, затем, после пятнадцати– или двадцатиминутного докусана, не-докусана, снять его, хотя зачем, собственно, нужно было надевать его и снимать, Виктор понять не мог, докусан все равно на докусан похож не был. Зачем-то нужно было, наверное; Виктор спросить не решался. Зато Китагава-роси, хотя и надевал свой орнат, задавал Виктору вопросы к докусану, дзену, коану, вообще – ко всему этому, никакого отношения не имевшие, например – читал ли он Достоевского? Читал ли он – Достоевского? Ну да (рассказывал мне Виктор впоследствии, на майнской набережной, смеясь моему изумлению). А читал ли он сам Достоевского? Читал, как выяснилось; был доволен, когда выяснилось, что и Виктор читал; но никак не прокомментировал это; просто принял к сведению; покивал, по-старчески, головою; посмотрел своими всепонимающими, обычно невидимыми, вдруг, всякий раз неожиданно, из-под густо-седых бровей, из складок кожи и сложной композиции морщин, появлявшимися глазами. А правда ли, что в России тоже очень любят пить чай, как в Японии? Да, правда, в России, как и в Японии, тоже очень любят пить чай. Прекрасно, замечательно; чай – полезная вещь… В лучшем случае заводил он речь о «Сёдока» и о самом Ёка Дайси, о котором мы вообще-то мало что знаем (всего на день появляется он на сцене дзен-буддистских легенд и преданий, в монастыре, где, окруженный учениками, провел вторую часть своей бурной жизни Хуэй-нэнь, Шестой патриарх, после всех пережитых им приключений, скитаний по охотничьим урочищам и грозным горам). Видно было, что все мысли учителя заняты новой книгой, комментариями, которые диктовал он, что это его игрушка, которую мог бы он отложить в сторону, но которую так ему не хотелось откладывать в сторону, выпускать из старческих рук, что он и не делал этого, снисходя к своей слабости, улыбаясь, впрочем, все загадочней, не извиняющейся, но (казалось Виктору) какой-то сообщнической, едва ли не заговорщицкою улыбкой, всякий раз пробуждавшей и обострявшей в нем (Викторе) то чувство легкости и свободы, которое всегда он испытывал в присутствии Китагавы. Посмотри на этого лентяя, этого бездельника, этого праздношатающегося, так или примерно так (переводы с китайского и японского всегда очень сильно разнятся, иногда так сильно, что и не поверишь в тождественность оригинала) начинается бессмертный текст, посмотри, короче, на этого дзенского монаха, этого человека Пути, человека дао, забывшего все, что он знал. Он не ищет истины и не стремится избавиться от иллюзий. Он знает, что иллюзии призрачны и что истина – это он сам. Он сам – источник всего, его подлинная природа – лишь другое название вечного Будды. Вещи этого мира и мысли у нас в голове появляются, исчезают, как облака на голубом небе. Жадность, гнев и невежество проходят, как отсветы облаков в безбрежности океана… Что думает обо всем этом Виктор? – спрашивал Китагава. Виктор думал, что он ничего уже об этом не думает, что это вошло в его плоть и кровь, стало его дыханием, его молчанием, что и он уже все забыл, и к истине не стремится, и от иллюзий избавиться не пытается… а вот: ничего больше не понимает, во всем сомневается, не видит выхода и не знает, что делать. А ведь все так просто, он думал. Просто сидеть здесь, смотреть в эти внезапные, удивленные, старческие глаза, чувствовать этот холод вокруг, этот жар от железной печки, этот свет сквозь рисовую бумагу, это безмолвие; ничего больше не надо; так просто. Все же он пытался сказать что-то, по-английски с добавлением японских слов; Китагава никак не комментировал его комментарии; не одобрял и не отвергал их; иногда кивал головою, изредка улыбался; и если сам читал вечером комментарий к тому же месту, свой собственный, то читал его вроде бы просто так, не для Виктора (как ни хотелось Виктору верить, что это его, Китагавы, тайный ответ ему или тайный намек на что-то, чего по-прежнему Виктор не понимал). Пару раз (он впоследствии мне рассказывал) пытался он заговорить с роси о каком-нибудь новом коане, который тот мог бы ему задать; но роси только рукою махал; выставлял вперед свою детскую ладошку и опускал ее, затем опять поднимал, опять опускал, словно похлопывая или даже пошлепывая кого-то по плечу ли, по попке; легкое, едва уловимое колебание холодного воздуха доходило до Виктора; дуновенье тайного ветра… Просто иди и сиди, go and sit, в лучшем случае, отпуская его, говорил Китагава – то ли потому что сам на старости лет убедился в ничтожности, ненужности коанской игры (той, которую ленивые молодые монахи, мечтающие о собственном храме, разыгрывают по одной из тайных книжек, из-под полы – из-под рясы и кимоно – передаваемых ими друг другу), то ли потому что считал ее ненужной именно для него, Виктора, и значит, предлагал ему перейти к чистому сидению, без всяких подпорок, к сидению просто и сидению вообще, лицом к лицу с Пустотою. Это считается самым сложным в дзене, и если именно это предлагал ему Китагава, то это было знаком отличия, и он мог бы этим гордиться. Он не гордился, не до того ему было. Он выходил на внешнюю галерею, всегда и сызнова заметенную снегом; не задумываясь, с той быстротой, простотой перехода от мысли к действию, которая была ему (все более) свойственна, сметал этот снег длинной, из березовых прутьев, метлой, всегда стоявшей в углу; чувствовал в мерзнущих руках древесную ткань рукояти; субстанцию и струенье волокон; смотрел, отрываясь от подметания, на далекие и совсем далекие горы, все более туманные, все более облачные; пласты снежного света, положенные друг на друга; слепящий снег плоскогорья; или, обходя галерею, на ближние склоны, с двух сторон укрывавшие храм от ветра, на серые кельтские камни, разбросанные по этим друидическим склонам (как в долине Альтмюля), на низенькие гнутые сосны, густо-синие тени этих сосен, этих камней, в замирающем снежном мерцанье. Я удалился в глухие горы (говорит Ёка Дайси), в молчание и красоту, в глубокую долину под высокими скалами, я сижу в хижине под сосною, дза-дзен – это одиночество и покой, как хорошо… Он повторял эти строки, опираясь на березовую метлу, затем опять принимаясь мести, перемещаясь по галерее, вновь останавливаясь, чтобы послушать потрескивание бамбука, мерно и мирно колебавшего свои черные, присыпанные снегом верхушки, костяное постукивание друг о друга длинных полых стволов, не раз, наверное, напоминавшее ему о камушке, который разбудил, по известной дзенской легенде, Кёгэна (того самого, который впоследствии спрашивал своих учеников, что делать человеку, висящему на ветке, ухватившись за нее зубами, если кто-нибудь вдруг спросит его об истинном смысле прихода Бодхидхармы с Запада). Кёгэн, как мы помним, мел метлой дорожку в своем саду или, по другой версии, на своем кладбище, и когда камушек, отлетевши, ударился о бамбук, все вдруг стало ему понятно. В руках у Виктора тоже была метла, и он тоже подметал галерею, и за камушком, в конце концов, мог бы спуститься в сад, в сад камней за бамбуковой рощей, мог бы согреть в руке этот камушек, бросить его в бамбук, прислушаться к удару и звуку; он не делал этого – просто стоял и смотрел, с чувством одновременно пробужденности и невозможности пробудиться; впрочем, стоял недолго (в дзенской жизни пауз почти не бывает); но отправлялся или колоть дрова, или топить печь, или варить рис на кухне, или вместе с одним из старых суровых монахов разгребал лопатою снег, прорубал дорожку в снегу, чтобы спуститься в долину за провизией и лекарствами для роси – дорожку, которую в иные дни им приходилось на обратном пути прорубать еще раз, иначе было до монастыря не добраться, – по-прежнему повторяя про себя – как свой коан, свою мантру – все те же или другие строчки из «Сёдока», те, например, не менее им любимые, где таинственный Ёка Дайси сообщает поколениям дзенских адептов, что внезапно постигнутая пустота уничтожает цепь причин-и-следствий, порождающих несчастье, хаос и душевную смуту, но держаться за пустоту, отвергая мир, – это тоже болезнь, это как если бы ты бросился в огонь, чтобы в воде не утонуть; строчки, о которых не один, но два и даже три раза заговаривал с ним Китагава; и наверное, не случайно заговаривал с ним (думал Виктор, устраиваясь на своей подушке в дзен-до, перед очередным бесконечным дза-дзеном); во всем, что старик говорил и делал, всегда ему, Виктору, виделся тайный умысел, хотя никакого умысла и не было, вероятно, ни в том, что он делал, ни в том, что он говорил.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация