Мы уже собираемся уходить из библиотеки, но что-то не дает мне покоя. Что-то кажется не вполне правильным. Итальянцы были так неистощимы на самые разные новшества, но… вот только не в области технологии. Правда, они изобрели парашют и усовершенствовали искусство навигации, но передовая технология того времени – печатание с подвижных литер – была делом рук немецкого, а не флорентийского мастера. Почему?
Технология ради технологии интересовала флорентийцев не больше, чем афинян. Они считали, что технология эфемернее искусства, а потому менее ценна. Любое изобретение, сколь бы затейливым оно ни было, всегда можно вытеснить еще более новой и еще более качественной продукцией – «версией 2.0».
Я высказываю Шейле мысль, которая и сама отдает ересью: может, так обстоит дело и с искусством? Вдруг кто-нибудь создаст улучшенную и обновленную версию «Давида»: «Давид 2.0»?
– Что вы! – отвечает Шейла спокойным тоном учителя, выговаривающего несмышленышу. – Статуя Давида уникальна. Это было самое совершенное выражение того, что требовалось выразить. И флорентийцы сразу это поняли. Они знали, что «Давид» – первое произведение, которое превзошло работы древних, – а ведь в древних видели зенит творчества. Нет, никому не создать второго «Давида».
Быть может, это лучшее определение гениального произведения: нечто, об улучшении чего даже думать смешно и глупо.
Получив отповедь, я меняю тему и задаю Шейле вопрос о путешествии во времени. Если бы она могла перенестись на один час в Возрождение, с кем бы она хотела повстречаться? Она прикусывает губу, что, как я уже понял, указывает на размышления.
– Не с Микеланджело, – решительно произносит Шейла. Мол, человек талантливый, но уж очень взбалмошный. – Может, с Лоренцо? – По ее глазам видно, что она уже в XV веке. – От встречи с Лоренцо я бы не отказалась. Такой был чувак…
«Нет! – чуть было не срывается у меня с языка. – Чуваком был Сократ!» Однако Шейла продолжает:
– А, вот! С Георгием Гемистом.
– С кем?
Георгий Гемист – это греческий ученый, который по приглашению Медичи приехал во Флоренцию. Византийская империя трещала по швам, так что многие греческие ученые внезапно оказались без работы (прямо как в наши дни!). Медичи не упустили случая и сманили во Флоренцию лучших из них.
А лучше Гемиста не было никого. Этот бородатый, колоритный мыслитель называл себя новым Платоном. По мнению Шейлы, он воплощал собой возрожденческое понятие о поиске истины любой ценой. Он совершал странные, безумные вещи. Например, расстроил собрание клириков, прочитав им лекцию о платоновских добродетелях. Не слишком осмотрительно, но именно такие вещи Шейле в нем и импонируют.
– В нем было бесстрашие, – замечает она, подтверждая, что риск ценился в ту эпоху больше денег, – не чета нам. Какой там риск в наши дни! Он понарошку: всегда можно заявить о банкротстве и начать заново. Нас защищают социальные институты. Во Флоренции времен Возрождения не было ничего, абсолютно ничего. В случае неудачи вы могли помереть с голоду. Вы бесповоротно погубили бы и себя, и свою семью.
– Так себе перспектива… А что в случае успеха?
– Если у вас все получалось, ваш успех становился легендой. А на кону ведь стояли не просто деньги или сиюминутная известность. Целью была слава вечная – вписать свое имя рядом с именами Юлия Цезаря, Цицерона и Платона. Это она прельщала Медичи, да так, что нам и не представить.
Я молча размышляю: а к чему стремимся мы? Что считаем высшим проявлением человеческого духа? Ради чего рискнули бы? Мы с Шейлой выходим из Библиотеки Лауренциана на площадь, мокрую от луж, – и мне приходит в голову печальный ответ: ради первичного размещения акций. А ведь это, думаю я, доставая зонтик, не предел наших возможностей…
Однажды, уже под конец моих флорентийских каникул, когда мы с Юджином бродим по залам очередного музея, я вдруг чувствую, что у меня голова кругом идет от Возрождения. Слишком много искусства, да еще хорошего. Это перебор. Я недостоин. Мне становится немного дурно.
– Дышите глубже, – советует Юджин, словно инструктор по йоге, а не историк искусства.
Тем не менее я следую совету – и все встает на свои места.
Несколько позже, когда мы восхищаемся очередным «Давидом» (а может, «Мадонной»), Юджин вскользь бросает: «Эти люди никуда не ушли». Он прав: их присутствие ощутимо. Призраки Микеланджело, Леонардо и Боттичелли висят в воздухе, как туман в Сан-Франциско. Уж сколько столетий прошло, все должно было порасти быльем – но не поросло. «Период полураспада» подлинного гения может длиться и длиться.
Интересно: каково жить нынешним художникам во Флоренции? Постигла ли их участь афинских философов? Все эти красота, гений и величие вдохновляют – или подавляют?
Несколько дней спустя у меня появляется возможность задать им этот вопрос. Я приглашен на вечеринку, участники которой, сплошь люди искусства, годами живут во Флоренции.
Приехав, я застаю всю компанию в сборе в небольшой гостиной. Гости потягивают «Просекко», подкармливаются закуской и в целом «получают удовольствие от удовольствия». Я упоминаю туристический сезон – и все навостряют уши, как охотники при упоминании о дичи.
– Это вторжение, – говорит одна женщина.
Ей молчаливо кивают в знак согласия. Разливают еще «Просекко».
– Ну, – осторожно начинаю я, – а каково это – быть художником во Флоренции?
– Прошлое, – отвечает другая женщина, – оно давит на плечи.
При этих словах ее собственные плечи поникают. Все снова согласно кивают. Кто-то сетует, что во Флоренции нет ни единого музея современного искусства. Новые кивки. И еще «Просекко».
– А мне не нравится Микеланджело, – вступает седовласый архитектор, растягивая слова и смакуя изысканное святотатство, которое может сойти с рук лишь урожденному флорентийцу – равно как только греческий философ может объявить о своем презрении к Платону.
Консенсус ясен: художником во Флоренции быть не легче, чем философом в Афинах. Прошлое может назидать и воодушевлять – но и заточать в оковы.
Несколькими днями позже я беседую с молодым талантом по имени Феликс. Мы неспешно прогуливаемся. День прекрасен. Тосканское солнце наконец выглянуло из-за туч, и его свет отражается в водах Арно. Феликс делает взмах рукой, указывая на окружающую панораму:
– Что вы видите?
– Вижу приятную архитектуру, Понте-Веккьо и…
– Нет. Вы смотрите на тюрьму. С виду не скажешь, но в этом суть Флоренции: очень красивая тюрьма.
В мягком весеннем воздухе повис неизбежный вывод: красивые тюрьмы самые жестокие.
Мы с Юджином встречаемся в последний раз и решаем налечь на пиццу. Заказываем ее с моцареллой, базиликом и еще чем-то пикантным – и жадно поедаем, подобно изголодавшимся хищникам. Внезапно я понимаю, что забыл задать Юджину мой любимый вопрос о путешествии во времени. Если бы он мог на час оказаться во Флоренции времен Возрождения, с кем бы он хотел поговорить?