О чем они говорили, Абильгор так и не узнал.
В момент, когда он открыл дверь, воцарилась мертвая тишина.
Тишина была именно «мертвая». Казалось, вместе с пастором в магазин зашла сама смерть.
Йоргенсен отступил от прилавка. Челюсть его отвисла. Он так выпучил глаза, что Абильгор обернулся, уверенный: через открытую дверь хозяин увидел на улице нечто ужасное. Оба старых шкипера переводили глаза с пастора на хозяина, словно ждали, что сейчас произойдут события исключительной важности.
— Добрый день, — неуверенно произнес Абильгор, смущенный странной напряженностью присутствующих.
Йоргенсен не ответил.
Абильгор подошел к прилавку, чтобы сделать заказ. Йоргенсен отступил на шаг и вытянул перед собой руки. Рот его так и не закрывался. Казалось, он не дышит. Так они и глядели друг на друга: хозяин явно на пути к обмороку, чувствительный Абильгор — все больше впадая в оцепенение.
Тишину нарушил один из шкиперов, смачно сплюнув в блестящий медный поднос в углу. От этого звука Йоргенсен очнулся.
— Ну говорите же, ради всего святого, говорите! — выкрикнул он.
— Фунт кофе. Только свежемолотого, пожалуйста, — механически произнес Абильгор, дословно передавая распоряжение пославшей его жены.
Йоргенсен закрыл лицо руками и издал странный фыркающий звук, нечто среднее между смехом и плачем.
— Кофе, кофе, ему всего лишь нужен кофе! — прыснул он сквозь пальцы.
И истерически засмеялся. Подошел к кофемолке, насыпал зерен в пакет. Руки у него тряслись, зерна просыпались на прилавок и на пол.
Затем вдруг стал серьезным:
— Кофе сегодня бесплатно, пастор.
Абильгор тем временем пришел в возмущение:
— Может быть, кто-нибудь соблаговолит объяснить мне, что здесь происходит, — произнес он звучным голосом, каким читал проповеди.
— Да просто Йоргенсену сегодня повезло, — раздалось у него за спиной со «шкиперской» лавки.
Абильгор посмотрел на Йоргенсена, вложив в свой взгляд всю полноту авторитета, присущего его положению:
— Если это какая-то шутка, то хочу вас уведомить, что не нахожу в ней ничего забавного.
Йоргенсен опустил глаза, на губах его заиграла счастливая улыбка. Он смущенно потер лысину, как будто желая начистить ее лишний раз из уважения к пастору:
— Ох, пастор, простите меня. Я ведь думал, вы пришли из-за Йоргена.
— Йоргена?
— Йоргена, сына моего. Он матрос на «Чайке». Я же боялся, вы пришли сказать, что их торпедировали и Йорген… Йорген… — Он сглотнул, словно не до конца справился с пережитым страхом. — Ну, что Йорген, он, — бакалейщик откашлялся, — ко дну пошел.
Абильгор уже боялся показываться на улице. До него дошло, что каждый раз, когда он покидает свой дом на Киркестраде, люди ждут от него печальных вестей.
Для него, человека легкого, светлого нрава, это оказалось непосильной ношей. Он превратился в вестника смерти — черного ворона в крахмальном воротничке, заточенного под низкими сводами дома скорби. Он начинал задыхаться, когда нужно было говорить с родственниками усопших о милости Господа нашего Иисуса Христа, Его любви, помощи и утешении. Слова-то он произносил, но так удивительно беспомощно, с таким сомнением, словно они более не могли служить ответом скорбящим.
Ему и раньше приходилось приносить слова христианского утешения семьям, терявшим отцов и сыновей. Невыносимым положение делали масштабы бедствия — погибшие были многочисленны, как стаи скворцов, улетающих в теплые края. Они висели над городом, подобно штормовому облаку, заслонившему солнце, и одна за другой черным пеплом погибшей надежды падали на крыши вести о смерти отца, брата, сына.
Пастор Абильгор сделался нелюдим, старался нигде не бывать, ходил лишь до церкви, которая находилась в ста метрах от дому, да еще на похороны. Их, по счастью, больше не стало. Домой-то погибшие не возвращались.
Вместо него вести о гибели родных начала разносить Анна Эгидия Расмуссен, вдова художника-мариниста Карла Расмуссена, того, что писал запрестольный образ в нашем храме. За многие годы она стала привычным обитателем дома скорби и пользовалась уважением. Муж ее при невыясненных обстоятельствах свалился за борт, возвращаясь из поездки в Гренландию. После гибели мужа она потеряла еще и восьмерых своих детей, все они умерли взрослыми. Осталась лишь дочь Августа Катинка, но она переехала в Америку.
Анна Эгидия Расмуссен жила на Тайльгаде, в большом доме с высокими окнами, спроектированном покойным мужем, в мансарде у него была мастерская. В своей округе она много лет служила опорой и утешением семьям, потерявшим близких на море, внезапно лишившимся отцов, братьев и сыновей. У нее была одна удивительная способность: она умела плакать так, как некоторые умеют петь. Это искусство. Плач, что бы там люди ни думали, это вовсе не поток неуправляемых чувств, изливающийся в слезах. Совсем напротив, плач — это русло для чувств, несущее их в сторону исцеления. Ее главной задачей было успокоить. Должно быть, так она и жила со своим мужем, человеком нервным, художником с чувствительной душой. Он бывал неприступным и задумчивым, часами мог стоять у кромки моря и глядеть вдаль, невзирая на погоду и самочувствие. Ей приходилось уводить его домой, замерзшего, кашляющего, а он между приступами кашля требовал оставить его в покое. А потом лежал с температурой, стуча зубами. И тогда возникала необходимость в том покое, что она приносила с собой, а он ее из-за этого обвинял в непонимании, в нежелании разделять его восторги и фантазии.
Вдова стала вторым гостем во многих домах. Первой приходила смерть, а следом — Анна Эгидия. Не только для своих многочисленных внуков была она опорой и утешением, но и для обитателей всех домов в районе Тайльгаде. Если кто-то умирал, посылали за ней. И она приходила в своем поношенном платье из черного шелка, садилась посреди гостиной, отсылала взрослых и брала детей за руки. Если заболевала и попадала в больницу мать, а муж находился в море, то брала детей к себе. И снова и снова ее просили стать крестной, она как будто превратилась в стража у врат жизни и смерти.
— Вот и он потерпел крушение на берегу скелетов, — подумал Альберт, прослышав о затворничестве пастора. — Как он говорил о смерти, даже меня пронимало. Но разве знал он ее. Теперь знает. И молчит.
Альберт отправился к пастору взять на себя такое же послушание, как и вдова. Он чувствовал, что сны обязывают.
Его впустили в кабинет пастора. Абильгор сидел у окна и смотрел в сад. Там рос красный бук, темный и мрачный, словно не знал он ни весны, ни лета, а рос, окруженный вечной осенью, и края листьев уже почернели от мороза. Но розы, гордость супруги пастора, стояли в цвету.
Абильгор встал, подал Альберту руку и вернулся на место у окна. Альберт изложил свое дело. Пастор долго молчал. Затем уткнулся лицом в руки.
— Это нервы, — внезапно выговорил он.