Он привык, что в Марстале на него поглядывают. Вся его жизнь была выставлена на всеобщее обозрение. Он этого не желал, но научился использовать. У него была власть, если не над мыслями людей, то, по крайней мере, над их домыслами. Он был из тех, что дают пищу сплетням и страхам, а в его случае то и другое перемешивалось. Они радовались его падению, когда Хенкель попал в тюрьму, а верфь разорилась и он потерял все. Но радовались только потому, что боялись его. Думали, все, конец ему пришел. Но ему никогда не придет конец. Он всегда сможет подняться. Херман знал, что таилось в их взглядах: ненависть, страх, злорадство, зависть, любопытство, и его душа питалась всем этим.
А что таится во взглядах мальчишек, он не понимал. Они ждали его напротив пансиона на Твергаде, в котором Херман жил, когда бывал в Марстале. Он мог зайти в магазин, выйти из магазина, прогуляться по гавани, спрятаться в кафе Вебера — они всегда его ждали, и он все чаще искал убежища, все сильнее хотел укрыться. Перед ним открылась дверь в незнакомый мир. Тогда, на борту «Двух сестер», произошло нечто. Иногда воспоминание о содеянном его укрепляло. Иногда он пытался об этом забыть. А теперь испытывал ужас при мысли о разоблачении и последующем наказании, инстинктивно понимая, что в загадочных мальчишеских взглядах таится сила, с которой ему не совладать. Он думал, что сможет напугать этого чертова Антона. Но посвященными оказались все городские мальчишки, сотни мальчишек, и все время — новые лица, непредсказуемый народный суд, и, хотя обвинение ему было знакомо, он не имел ни малейшего представления о том, по каким законам его будут судить. Эти взгляды преследовали его повсюду, они проникли даже во мрак, окружавший его постель, и наводняли сны, угрожая безумием. Всех же их, проклятых, не убьешь, хотя у него, как встарь, сами собой сжимались кулаки. Он весь был как натянутая струна. Стал больше пить, чаще влезал в драки в кафе Вебера, чтобы хоть чем-то занять руки.
Голландская водка утратила вкус, рижский бальзам — целительное действие, за которое уже век прославляли его марстальские шкиперы, виски — лекарство из лекарств — стал водой. И когда он подносил стакан ко рту, у него тряслись руки. Херман стал сторониться людей и пил в одиночку.
И вот однажды он сдался и с рюкзаком за плечами широким шагом приблизился к парому, идущему в Копенгаген, чтобы наняться на корабль в судоходном агентстве Йепсена. Они и об этом знали, словно читали его мысли. Считать он не стал, однако у стоянки парома собралось по меньшей мере двадцать-тридцать мальчишек — прямо-таки прощальная депутация.
Сохраняя обычное загадочное молчание, они смотрели ему вслед. Вместо того чтобы, как у него было заведено, прямиком отправиться в салон и закурить, провожая взглядом ненавистный город, к которому он при всем при том необъяснимым образом был привязан, Херман оставался впотьмах на закрытой багажной палубе, среди повозок и грузовиков, запахов машинного масла и грязи, пока не уверился в том, что с берега его больше не видно.
Поднявшись наконец в салон, закуривая первую сигарету, он старался унять дрожь в руках.
А мысль, посетившая Кнуда Эрика, была проста. Он спросил себя: какое переживание в его жизни было самым неприятным? — и рассчитывал на то, что чувства Хермана не слишком сильно будут отличаться от его собственных. Побои не считались, эта возможность была недоступна, кроме того, не факт, что Херман имеет что-то против драки, даже если ему самому достанется. В душе мальчика жила память о другом опыте. Воспоминание о материнском взгляде, который преследовал его после смерти отца. Он не мог сказать, что в этом взгляде сквозил упрек. Нет, молчаливый и пристальный, он преследовал его повсюду, в нем читался вопрос, на который у ребенка ответа не было.
Чего она хотела?
Он скукоживался под тяжестью этого взгляда, который, казалось, подвергал сомнению все, что бы мальчик ни предпринял, не предлагая ничего взамен. Вот оно: ты вынужден гадать, что же стоит за этим взглядом, и в то же время знаешь, что ответа, который сможет избавить тебя от этого бремени, не существует.
Он всего лишь представил, что может передать это бремя Херману, и смутное обвинение, читающееся во взгляде, заставит сломаться даже такого закоренелого и бессовестного преступника, который еще в детстве стал убийцей.
Херману никогда не узнать, что его сразило. И это было лучшим в замысле Кнуда Эрика, поскольку он, конечно же, не рассказал ребятам, которых подговорил принять участие в травле Хермана, об истинной причине «крестового похода». Слишком рискованно было посвящать их в тайну убийства Хольгера Йепсена. Кто такой Йепсен? — спросили бы они, затем имели бы глупость спросить взрослых, и тогда уж не миновать скандала. Нет, он поступил иначе. Привел их в сад Антона и на глазах у всех похоронил Торденскьоля. Продемонстрировал свернутую шею, мертвые глаза, открытый клюв, поблекшие перья, сломанные крылья. Тело пожирали черви.
— Вот, — сказал он, — это сделал Херман.
Им захотелось превратить убийцу в кровавый кусок мяса, растоптать. Кости смолоть в муку, кожу содрать и повесить на дереве, кишки протащить по улицам. Кнуд Эрик предложил кое-что получше. Пусть почувствует себя ничтожным, забудет, что он мужчина. Посмотрим, как у него от страха задрожат руки.
Взгляды, преследовавшие жуткого убийцу, были не чем иным, как подражанием укоризненному взгляду матери.
Нет, Херману не узнать, за что его прогнали из города. Не за убийство человека, в котором мы его обвиняли.
За убийство чайки.
* * *
На лице Антона по-прежнему красовались очки, и у него по-прежнему не было будущего. Иностранец еще не вернулся, ожидался к лету, а между тем Антону предстояла конфирмация. Не посоветовавшись с матерью, мальчик подошел к классной руководительнице фрекен Катбалле и заявил, что теперь, окончив седьмой класс, уходит из школы. Она ответила, что это лучший день в ее жизни. С неожиданной вежливостью он поклонился, поблагодарил и уверил в своей полной взаимности.
На конфирмации Антон, как и положено, публично отрекся от дьявола и всех дел его. Он не знал, является ад вместилищем огня неугасимого или червя неусыпающего. Знал лишь, что уже там находится, ибо ад был жизнью без моря и всего того, что к морю ведет. Никогда ему не узнать, правда ли француженки так горячи, а от португалок пахнет чесноком, и что такое чеснок — тоже останется тайной. Стоя под запрестольным образом художника-мариниста, изображавшим Иисуса, спасающего учеников от страшной бури, он желал не спастись от моря, а найти к нему путь.
Когда пастор Абильгор возложил на его голову руку, мальчик зажмурил глаза за стеклами очков. Он был в аду, но рая не желал. Он чувствовал себя бездомным.
Вернулся Райнар, поглядел на сына.
— Черт подери, — произнес он, — ты еще здесь? А я тебе вещмешок купил.
Антон промолчал. Ждал насмешек.
— Очки, что ли? — спросил отец. — Ха, и в кого бы это? Сынок, я так близорук, что не вижу дальше своего сизого носа. Просто об этом никто не знает.