И теперь каждый раз Татьяна Николаевна открывала новые ноты. Вета полюбила эту игру: начинать, не зная, что будет дальше. Получалось у нее не очень складно, зато это было куда интересней, чем без конца повторять и повторять одни и те же пассажи или долдонить гаммы. Ей казалось, что она сама сочиняет музыку, мелодии возникали у нее под руками, и, когда Татьяна Николаевна прерывала ее, она останавливалась с досадой: «Нет, так не пойдет. Если ты по складам читаешь, до смысла ли тебе? Надо уметь взять ноты и прочитать, как книгу „про себя“, должен включиться „внутренний слух“.» Потом она сама проигрывала разобранный фрагмент и говорила: «Хватит на сегодня, покажи, что выучила дома», Вета неизменно просила: «Ну пожалуйста, еще немножко».
Хорошая девочка, трудно ей будет. И как объяснить, что вся жизнь похожа на это самое «чтение с листа». Ноты написаны не нами, различаем мы их тайнопись с трудом, знаков судьбы не замечаем, а играть, то есть жить, приходится без репетиций. Хотя сколько и репетиций бывает, а мы все мимо пробегаем…
На уроке сегодня на инструменте не занимались, а читали Пушкина «Моцарт и Сальери». Татьяна Николаевна почти каждую строчку объясняла. И так интересно: все наизусть помнит. Но оказывается, Сальери был гораздо более известным музыкантом, чем Моцарт, – неизвестно, кто кому должен был завидовать. Вета дома все это рассказала, а мама рассердилась: мол, пусть своим бы делом занималась – на пианино играла, а книжки в школе читать научат. Он была в плохом настроении, папе тоже досталось. Он только Вете подмигнул и давай вполголоса свое любимое:
Ах, мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода?
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта…
Ну тут мама еще пуще разошлась, припомнила ему, как от стыда сгорала, когда Вета на экзамене его частушки-куплетики петь начала. А он ей: «Ну что ты кричишь! Это же советская классика, из фильма „Котовский“. В войну киностудию в Алма-Ату эвакуировали и там доснимали. Так мы, мальчишки, днями пропадали, крутились вокруг площадки съемочной. Гоняли нас, конечно, но мы все равно то на дерево залезем, то за домом спрячемся. А какие артисты были, живые – Мордвинов, Крючков, Марецкая. И пели, знаешь, еще что?» И отец приосанился, изображая певца на сцене:
Вы мной играете, я вижу,
Смешна для вас любовь моя,
Порою я вас ненавижу,
На вас молюсь порою я…
Хлопнув дверью, мама вышла из комнаты. Отец развел руками и пошел вслед – мириться.
А Татьяна Николаевна через два года заболела, ушла на пенсию. И кружок музыкальный закрылся…
Репетиция любви
1967
Никогда в жизни не видела она больше такого энтузиазма! Корчевали пни, вырубали кустарник, воду таскали из колодца ведрами и бидонами за километр. На общей стройке вчера еще незнакомые мигом становились друзьями. Все молодые, у всех дети. Дети-то и подружились первыми. Для старших была норма – два часа в день отдать работе, а потом вольница.
Центр дачной молодежной жизни образовался сам собой вокруг единственного стола для пинг-понга. Там вечером устраивались танцы. Родители девочки оказались с понятием: не только терпели музыку и шум, но и организовывали чай. Надо было принести свою чашку и что-нибудь сладкое. Воду таскали по очереди. На одном краю пинг-понгового стола стоял проигрыватель, к которому от столба протянули специальную проводку, горкой лежали пластинки, а другая половина была отдана под чайные дела. Компания подобралась по возрасту ровная – пятнадцать-шестнадцать лет.
Малышню, вроде двенадцатилетней Веты, конечно, близко не подпускали. Но ей повезло…
Однажды в положенный час, когда Вета заняла излюбленную позицию в углу сада, спрятавшись под елкой (это была их гордость, большинство участков было совершенно голыми), любимая мелодия, от которой начинала биться жилка на шее и стучать в висках, вдруг стала запинаться, что-то зашипело, раздались недовольные вскрики, а потом музыка смолкла.
Вета разочарованно вышла из своего укрытия. Родители пили чай, устроившись на сложенных штабелями досках, из которых скоро будет построенная не просто застекленная терраска – шестигранный фонарик.
– Игла у них заела, – сказал отец, с хрустом разгрызая кусок колотого сахара, – он всегда пил чай вприкуску. – Я, конечно, мог бы починить, но уж больно надоела каждый вечер эта канитель.
– Вот и почини, – мама отмахнулась от налетевших комаров. – Они молодые, не под гармошку же им плясать, да и гармонисты перевелись.
– Пойдем, возьми меня с собой, – взмолилась Вета. – Ты музыку сделай, а за это пусть разрешают мне посидеть…
Она прижилась. Маленькая, легкая, на ней отрабатывали танцевальные движения: крутили в рок-н-ролле, опрокидывали в танго…
Вете казалось, что она лучше всех этих взрослых девчонок: они глупо хихикали, мини-юбки открывали толстые, какие-то мясистые ноги, начес на голове противно трясся в танце, и прическа называлась гадко – «вшивый домик». Да и парни были невоспитанны и грубоваты. Почти все. Кроме Него, конечно. Высокий и тонкий, с изумительным низким голосом. Когда Вета слышала его, начинало ныть в затылке. Он все делал лучше остальных: танцевал, пел, играл в пинг-понг.
С тех пор как появилась машина, сначала выстраданные в долгих очередях «жигули», потом служебная «ауди» по будням и свой «ниссан» по выходным, в метро он спускался редко. Но неизменно с удовольствием. Жена смеялась: «Потому что это экскурсия два раза в год, а не обязанность два раза в день в час пик». Да, он, конечно, понимал, но не в том было дело. Он радовался, что ноги сами несут на нужную для пересадки лестницу, что «память тела» так здорово работает. А главная странность: в метро он неизменно чувствовал себя молодым, прибавлял шагу, прямо держал спину. «Еще моя походка мне не была смешна…» – даже мурлыкал, обгоняя тетечек с хозяйственными сумками на колесиках. Хотя какая странность: метро навсегда осталось юностью (бегом на последний поезд после вечеринки, свидание на скамейке у первого вагона…).
Он взял ее за руку и закружил, показывая где-то увиденное па, и этого было достаточно, чтобы сердце ухнуло и Вете стало ясно: ему нет здесь пары, только она.
Расходиться было велено в десять. Но обычно куда раньше мама кричала через забор резким, вдруг делавшимся неприятным голосом: «Елизавета, хватит уже, наплясалась, давай домой». Ей всегда было так стыдно, она успевала поверить в свое счастье, привыкнуть к тому, что может подойти к нему, что-то сказать, передать печенье…
Когда на березах стали появляться желтые клоки, она написала ему письмо. Лето кончалось, все разъезжались по домам.
На его шестидесятилетии, ближе к концу юбилейного застолья, уже изрядно нагрузившийся директор позволил себе в очередном тосте сострить: «Он знает себе цену, он не первый человек в фирме, но и не второй». Да, он знал, что дело в значительной мере держится на нем, что он многого добился, ему нравилось, что наравне с молодыми он легко произносит «стратегическое планирование» и «консалтинг». Ему было не стыдно появиться с ухоженной женой, сын был на достойной работе. Он полюбил приглашать гостей на дачу. Мастерски обращался с мангалом, не подпуская к нему женщин, и с гордостью под возгласы восторга вносил блюдо с истекающим соком ароматным шашлыком. Дом был скромный, но стильный, недавно отремонтированный, со множеством современных «фишек». Сильно он был непохож на ту родительскую дачу, где много лет не бывал и которую продал, как только те ушли из жизни. Располагалась она по непрестижному направлению, на восток от Москвы, зато близко, к тому же электричка рядом – неплохие дали деньги. Хотя был там свой шарм: велосипед, подкидной дурак, пинг-понг, танцы-шманцы. Боже мой, ведь он хорошо танцевал! И девочка еще была соседская, малявка, в него влюбленная, даже письмо однажды написала, прямо как Татьяна Ларина, трогательное, до сих пор помнил: «Я скоро вырасту, через год ты меня не узнаешь»… А он тогда в Питер уехал, дурачок-романтик, в мореходку. Через год в каникулы родителей навестил на даче. Хотелось казаться взрослым, зачем-то девушку знакомую с собой приволок – Москву посмотреть. Малявку ту видел только издалека, а потом в редкие приезды ни разу не встречал, так и не знает, стала ли она, как в письме обещала, красавицей…