– Йокен, ты не понимаешь…
– Нет, не понимаю! И не принимаю! У меня земля уходит из-под ног! Я рос, полагая, что мой отец – воплощение порядочности. Да, он пять лет оттрубил на фронте, но он служил родине, а не Гитлеру. Я считал, что мой отец мужественный, прямой, что он не станет мириться с подлостью. На самом деле я считал тебя жертвой! Жертвой глубоко усвоенного долга. Жертвой патриотизма. Жертвой кровавого диктатора, подавившего свой народ. И вот я узнаю, что под маской жертвы скрывается палач!
Вместо того чтобы защищаться, Вернер кивнул, соглашаясь с правотой сыновних доводов. Вот только…
– Ты одурачил меня, папа. Самым мерзким образом.
По лицу Йокена пробежала дрожь возмущения. Он указал на отца пальцем:
– Если бы ты в ту пору был членом нацистской партии, я бы простил тебя. Тогда это была бы твоя ошибка, а не вина. В конце концов, и такое бывает. Каждый человек может сбиться с пути. Я все время говорю молодым, которые судят прошлое, что, как оказалось, клеймить кого-то постфактум – слишком просто. Я сам не знаю, как бы я действовал в твоем возрасте и в то время. Да, папа, я бы тебя простил, если бы ты тогда примкнул к нацизму. Но то, что ты принадлежишь к ним сегодня! Сегодня!
– Йокен, успокойся.
– Нет, сегодня это непростительно.
– Йокен…
Весь дрожа, в испарине, Вернер корил себя за то, что медленно соображает и позволил сыну так распалиться. С какого конца подступиться? Как рассказать ему об этом? Поймет ли Йокен?
– Кроме того, если это получит огласку, будет разрушена не только твоя репутация, но и репутация семьи! Ты опозоришь всех нас! Меня, мою жену, наших детей, твоих внуков и правнучек. Род фон Бреслау – вот имя последних потомков нацистов!
Старик выпрямился. Довольно! Пора вмешаться…
Глаза затянула черная пелена. Не прошло и секунды – Вернер фон Бреслау потерял сознание, ударившись головой об пол.
* * *
В саду бывают скудные месяцы, а бывают – щедрые. Апрель являет собой ту щедрую пору, когда работа, выполнявшаяся в течение года, приносит свои плоды, цветы и листья. Земля воздает должное тому, кто оставался ей верен осенью и зимой.
Вернер фон Бреслау радовался, находясь в окружении растительного сообщества. Повсюду распускались простые, скромные примулы. Поднимали свои нарядные капюшоны крепкие горделивые желтые, коралловые, пурпурные, сиреневые, фиолетовые, красновато-лиловые тюльпаны в сопровождении фиолетовых анемонов с золотой сердцевиной. На стоящем в стороне кустике раскрылась одинокая камелия, еще более ценная своей единственностью, бриллиант под защитой вощеных листьев. Слегка запоздав, стремительно покрывались почками-предвестниками ветви рододендрона, а из расщелины в стене, подобно восстающему из могилы призраку, возрождалась глициния, намереваясь еще гуще пробиться сквозь камни, чем в прошлом году.
Он отогнал насекомое, атаковавшее чашечку нарцисса.
– Ты и мухи не обидишь! – воскликнула Дафна, валявшаяся возле него на траве.
Вспомнив последнюю ссору с сыном, Вернер удержался от возражений. Согнувшись, понуро опустив плечи, он сидел на скамеечке, намереваясь вырывать одуванчики из зарослей цветов, после обморока он боялся резко менять положение тела. В девяносто два года пришло время поберечь себя.
Дафна подняла голову:
– Ты спустился с неба на самолете или ты до этого жил на земле?
– Самолеты строят на земле, Дафна.
– Все?
– Все самолеты делают на земле, чтобы они ее покидали.
– А я думала, что наоборот. Что они прилетают сверху и туда же возвращаются.
– До звезд им не добраться, Дафна, не путай самолеты с ракетами. Я, например, на своем самолете летал на высоте десять тысяч метров.
Дафна попыталась представить себе «десять тысяч метров», но не смогла. Он помог:
– Десять тысяч метров – это значит, что поля становятся размером с носовой платок, речки превращаются в ниточки, большие реки – в синие ленты, деревни сжимаются, а людей просто не видно.
Она возмутилась:
– Люди исчезают?
– Да.
– Даже если я встану посреди дороги и буду изо всех сил махать тебе?
Он кивнул.
От огорчения губы Дафны задрожали.
– Ну не знаю, понравится ли мне это… Но зато наверху, наверное, ты можешь смотреть на звезды и на Луну.
– Вовсе нет. Звезды находятся очень далеко.
– Как обидно! Выходит, когда ты путешествовал, ты видел меньше земли и совсем немного звезд или Луны?
– Именно так.
– Тогда зачем ты это делал?
– Чтобы летать!
Она просияла и с восторгом ответила:
– Теперь я понимаю. Я тоже часто летаю во сне.
Она вскочила, вытянула руки и, превратившись в аэроплан, принялась носиться по саду, подражая звуку мотора.
Глядя на нее, он вспомнил свое детство, заполненное учебой, часы, проведенные в классе под надзором строгих учителей, заставлявших зубрить, повторять, пересказывать; вспомнил скучные, серые, мрачные, изнуряющие, нескончаемые дни, когда внезапно мелькнувшая за окном, где-то в воздухе, какая-то птица придавала ему сил продолжать дальше. Ему всегда казалось, что он обретет свободу, заслужив ее, – однажды радостным утром добьется ее своим трудом и полетит как птица… Увы, даже закончив военную школу, пилотируя самолеты и получая от этого удовольствие, он так и не вкусил независимости. Свобода? Он должен был натянуть на себя три слоя одежды, напялить шлем, все сильнее сжимавший голову – по мере набора высоты давление усиливалось, прицепить сзади тяжелый парашют, надеть негнущиеся перчатки, соединиться с машиной, зажать в зубах трубку, чтобы вдыхать кислород. Свобода? Поле зрения ограничивалось приборной доской. Свобода? Он садился в самолет, только чтобы выполнить свою миссию. Свобода? Он следовал по пути, проложенному для него на земле. Свобода? Это не самолет подчинялся пилоту, а пилот подчинялся ему, раб тысячи обязанностей, невольник циферблатов, рукояток, кнопок, рычагов, педалей, трубок, проводов. Свобода? Едва он стал летать, как началась война: внутри все сжималось от страха, а он патрулировал, чтобы убивать, и был настороже, чтобы самому не погибнуть. Свобода? Когда?
Дафна выросла перед ним.
– Ты умеешь читать?
Он не смог сдержать улыбки:
– Разумеется, я умею читать.
– Разумеется?
– В моем возрасте уже умеют читать.
– А какой у тебя возраст?
Ему захотелось прихвастнуть:
– Сто лет!
Она в восторге запрыгала:
– Я выиграла! Я сказала маме, что сто, а она думала, тебе меньше.