Твой сын любит тебя.
Подписывая «Джеймс», Вильям не выдержал и дал волю слезам. Впервые в жизни он, плакавший только в Опере, не смог отстраниться от того, что переживал, и подняться над сложившейся ситуацией. Все горести, слившись в плотную массу, свалились на него: горе Джеймса, грядущее горе Мандины, его собственное. В нем пульсировала боль близких, даже боль животных Мандины, на которых он так мало обращал внимание. Отвратительное озарение рвало на части и кромсало те чувствительные струны, которых он ни разу не касался за все свои сорок лет. Лежа на спине и обратив лицо к потолку, он прорыдал до самого утра.
В больницу он приехал с таким же осунувшимся лицом, как и у сына.
– Донора все еще нет? – спросил Джеймс на одном дыхании.
– Пока нет.
Они замолчали. Больше им нечего было сказать друг другу. Единственно важным было оставаться вместе.
Через день под вечер, около восьми часов, в дверь особняка позвонили, и у входной двери возникла суета и шум. Вильям, выглянув на лестницу, заметил слуг, пытавшихся выдворить очень взволнованную женщину в сопровождении старика. Он мгновенно понял: Мандина и папаша Зиан добрались до Парижа, чтобы поддержать Джеймса. С верхней площадки он тут же отдал приказ впустить и приготовить им комнаты. Мандина смотрела, как он спускается к ним.
– Как он?
Вильям подошел и взял ее горячечные руки.
– Плохо, – прошептал он.
Она рухнула на него и без всякого стеснения зарыдала. Папаша Зиан хотел высвободить Вильяма из ее объятий, но тот удержал его. На этот раз физический контакт с Мандиной не смущал его; он впитывал жар ее крепкого красивого тела, чувствовал исходящую от него любовь, любовь мощную, и принимал ее как дар. В волнении, которое он испытывал, не было ничего эротичного, оно было физическим и духовным. На самом деле он обнимал Мандину, как если бы был ее мужем. Если только не обнимал ее руками Джеймса…
После коротких разъяснений Вильям пригласил Мандину и Зиана поужинать с ним. Несмотря на свое подавленное состояние, Мандина внимательно оглядывала дом, меблировку, посуду, все, что имело отношение к повседневной жизни Джеймса и что она хорошо знала по его письмам.
Вильям предупредил, что завтра утром отвезет их в больницу.
– А в каком часу? – вскрикнула Мандина, и в глазах ее мелькнуло что-то вроде ужаса.
– В девять. Встретимся в холле в девять часов.
– Разбуди меня в восемь, пожалуйста. Я забыла свой будильник.
– Хорошо.
– Клянешься? Ты постучишь мне в дверь в восемь часов?
Она настаивала, как будто речь шла о жизненно важном вопросе.
– Клянешься?
Растроганный, Вильям успокоил ее:
– Клянусь: я постучу тебе в дверь в восемь часов.
– И не уйдешь, пока я не открою.
– Зачем?
– Чтобы проверить, что я услышала.
– Ладно.
– Повтори! – приказала она.
С добродушной улыбкой Вильям покорно повторил:
– В восемь часов я буду стучать тебе в дверь, пока ты не откроешь.
– Так. А если я не отвечу, ты зайдешь.
Он терпеливо согласился – так успокаивают ребенка.
– Обещаю и клянусь.
Она поблагодарила, вся в слезах.
Ложась спать, Вильям вспоминал, в какой гармоничной простоте прошел вечер, который он разделил с Мандиной и папашей Зианом. По сути, они были семьей. Понадобилась болезнь Джеймса, чтобы он это осознал. Почему он хотел разделить два мира – его собственный и Мандины? Чего он боялся? Не он ли испортил сына, навязав ему этот разрыв?
Спал он плохо. И мало. Джеймсу требовалась немедленная пересадка. Иначе…
Измотанный, с облегчением глядя, как розовеет небо, он приготовился отвезти свою семью в полном составе к сыну.
Приняв душ и побрившись, он заметил, что на часах восемь десять, и вспомнил о своем обещании. Он поднялся на гостевой этаж и поскребся в дверь Мандины.
Никакого движения в комнате.
Он постучал снова. Потом, не слыша ничего, кроме тяжелой тишины, крикнул через дверь:
– Мандина, пора вставать!
Никакой реакции.
Он нажал на дверную ручку, та поддалась.
На цыпочках он проник в комнату и приблизился к кровати.
– Мандина!
Она не шевельнулась.
Только тогда он заметил пустые коробочки на полу и записку, положенную на видном месте:
Мандина покончила с собой, чтобы спасти сына.
В последующие часы Вильям мог только констатировать, с какой тщательностью Мандина все предвидела и спланировала. Для умственно отсталой это было ошеломляющим достижением! Кто-то ей помогал? Или же в приливе энергии – а может, в порыве любви – она нашла способ понять то, что обычно не проникало в ее мозг?
Она выбрала медикаменты, которые поставили ее на грань смерти, чтобы оказаться в госпитале еще живой, подходящей для пересадки. Все было рассчитано по минутам. Всасывание препарата, обнаружение тела Вильямом, время перевозки. Конечно, оставалась доля риска: ее любой ценой могли попытаться реанимировать.
И тут, как она и предвидела, должен был вмешаться Вильям. Он предупредил медиков о сложившейся ситуации: она убила себя, чтобы отдать свои почки сыну. Если ее воля не будет исполнена, то рядышком лягут два трупа: Джеймса и ее, когда она очнется и узнает, что ее не послушали. Врачи разыграли обычную комедию – «Мы не можем принять во внимание эту информацию, мы должны ей помочь», – но втайне посовещались и назначили операцию. Несколько часов спустя ее почки были пересажены в тело сына.
Джеймс, после долгого послеоперационного периода, пошел на поправку. Он перенес пересадку. Хотя медицинский кодекс обязывает скрывать происхождение органов, Вильям, посоветовавшись с врачами, сообщил сыну правду. Джеймс казался оглушенным этой новостью. Вильям, сочтя, что жертва матери может его раздавить, попытался поговорить с сыном, чтобы избежать глубокой травмы, но всякий раз тот мрачнел и переводил разговор на другую тему.
Жизнь брала верх.
Через пять месяцев Джеймс вышел из больницы, слабый, но выздоровевший.
Вильям предложил сыну съездить в Савойю повидаться с дедом и положить цветы на могилу матери. Джеймс склонил голову и отправился в поездку, ни разу не выказав никаких чувств, даже на кладбище. Чувствуя, что это способ самозащиты, отец позволил ему замкнуться. Время рано или поздно растопит его молчание, Вильям подставит плечо, и они поговорят о Мандине. Через неделю после их возвращения он заметил, что Джеймс убрал все фотографии матери, которые с десяти лет стояли у него на полке.