Опера создает аналогичные связи посредством человеческого голоса. С рождения (и даже раньше) мы знаем, что голос может быть носителем радости, боли, ярости и т. п. Голос воздействует непосредственно на центральную нервную систему человека. Он, как никакой искусственный инструмент, достигает нашей души. Мы не просто воображаем себе страдания героини-сопрано; мы на самом деле чувствуем их, и мурашки пробегают по нашей коже. Я, как оперный герой-любовник, всякий раз к концу хорошего представления чувствую себя эмоционально опустошенным.
Визуальное искусство воздействует таким же образом. При взгляде на статую раба работы Микеланджело — человека в натуральную величину, который изо всех сил пытается высвободиться из мраморного блока, — у каждого зрителя возникает напряжение в мышцах. Стоя перед картиной Караваджо «Неверие апостола Фомы», где Иисус наблюдает, как его сомневающийся ученик тычет пальцем в открытую рану на груди Христа, мы морщимся от боли, которую такой поступок должен был бы вызвать. Работы Босха тоже полны физиологических сцен, возбуждающих в человеке эмпатию, жалость или ужас. Самого Босха при жизни называли мизантропом, но его искусство без эмпатии зрителей попросту не имело бы смысла. Мы страдаем вместе с грешниками, которых протыкают ножами, мучаемся вместе с висящими на деревьях полумертвыми страдальцами, с теми, кого пожирают голодные псы, кого растягивают на арфе, кому втыкают флейту в анальное отверстие, кого принуждают к рабскому труду или жарят в конце концов на сковороде. Странно, но пытка тоже требует эмпатии — ведь нельзя намеренно причинять боль, если не понимаешь, что больно, а что нет. Тот факт, что Босх пробуждает у зрителей столько эмоций, объясняется просто: мы не можем не чувствовать себя в роли действующих лиц изображенных сцен. Художник хочет, чтобы зритель поверил: на месте этих страдальцев могли быть мы сами; более того — на мгновение они и есть мы.
Телесная эмпатия приложима даже к абстрактному искусству. В статье итальянца Витторио Галлезе, одного из первооткрывателей зеркальных нейронов, и американского историка искусств Дэвида Фридберга говорится, что зритель неосознанно отслеживает на полотне движения художника. Точно так же, как у пианиста, слушающего фортепианный концерт, активизируются моторные области мозга, отвечающие за движения пальцев, у человека, разглядывающего картину Джексона Поллока, появляется «ощущение телесной вовлеченности в движения, о которых говорят физические следы творческих действий автора работы — мазки кисти или капли краски».
На картине Босха «Страшный суд» две старые карги поджаривают людей над огнем на вертеле и на сковородке. Визуализация мучений грешников намного эффективнее, чем любой устный рассказ. Мы чувствуем связь с человеческими телами на подсознательном уровне и буквально ощущаем жар, царящий в адской кухне.
Эти процессы ни в коем случае не ограничиваются нашим биологическим видом. В околонаучной шумихе, сопровождающей открытие зеркальных нейронов, часто забывают, что обнаружены они были вовсе не у людей, а у макак. И до сих пор мы больше и подробнее знаем об обезьяньих нейронах, отвечающих за то, как обезьяна видит или обезьяна делает, чем об аналогичных нейронах человеческого мозга. В большинстве исследований мозга человека данные по обезьянам просто экстраполируются на Homo sapiens; дело в том, что достоверно подтвердить их наличие можно только при помощи введенных в мозг электродов, а это делается редко. Зато во всем, что касается обезьян, прямых доказательств у нас достаточно. Вероятно, зеркальные нейроны помогают приматам подражать, например, когда обезьяна открывает шкатулку так же, как это делает выдрессированная особь, или когда в природе детеныш извлекает из плода семечки так же, как это делала на его глазах мать. Все приматы — откровенные конформисты. Они не просто подражают; они обожают также, когда подражают им. В одном эксперименте двое ученых работали с обезьянами капуцинами, которым был выдан пластиковый мяч для игры. Один экспериментатор копировал все движения обезьян с мячом, другой этого не делал. К концу игры обезьяны предпочли того из экспериментаторов, кто им подражал. Точно так же случается, и с подростками: если отправить их на свиданье с указанием подражать своему избраннику/избраннице (например, брать стакан или класть локти на стол), то такие нравятся в итоге больше, чем не подражающие.
Несложно понять, как телесные связи помогают эмпатии. Разговаривая с грустным человеком, мы тоже приобретаем печальное выражение лица, слегка обмякшую позу и можем даже поплакать за компанию. С другой стороны, разговор с энергичным, веселым человеком сподвигнет нас посмеяться и почувствовать себя счастливым. Такую же заразительность в передаче настроений можно увидеть и у животных, хотя вопрос этот изучен недостаточно — все из-за того же несчастного табу на признание существования эмоций у животных. Б. Скиннер недооценивал эмоции, особенно у животных; он говорил, что «„эмоции“ — это прекрасный пример надуманных причин, которыми мы любим объяснять поведение». Скиннер обладал громадным влиянием — его школа напоминала религиозное учение, — но теперь оно, к счастью, исчезает. Исследователям мозга удалось наконец разрубить гордиев узел скепсиса по отношению к эмоциям животных. Мозжечковая миндалина в мозгу человека, к примеру, активизируется, когда мы смотрим на изображения открытых ран и жестокости, напоминающие, в частности, сцены ада на картинах Босха. Электрическая стимуляция той же мозжечковой миндалины у крыс заставляет их бежать без оглядки, испражняться и забиваться в угол. Тут уж достаточно очевиден вывод о том, что у крыс и людей один и тот же участок мозга отвечает за одно и то же эмоциональное состояние — страх. Применяя эту же схему исследования к любви, радости, злости и т. п., современная нейробиология свободно исследует эмоциональную жизнь животных.
Меня никогда не привлекал взгляд на животных как на машины, дающие определенную реакцию на определенный раздражитель. Это настолько обедненное представление о животных, что я толком не знаю, как приступить к его опровержению. Даже Скиннер изменил свою точку зрения, как сообщила нам страдающая аутизмом Темпл Грандин, специалист по поведению животных. 18-летней студенткой ей довелось встретиться со Скиннером, и встреча эта прошла непросто. Так, Грандин в самом начале пришлось объяснить профессору, что не стоит класть руку ей на колено. Она задала вопрос о том, насколько полезно было бы больше узнать о мозге. Скиннер ответил: «Нам не нужно знать о мозге, у нас есть выработка инструментального условного рефлекса». Мне такой ответ представляется поразительным: как может ученый отказаться от знаний о чем бы то ни было? Разве знание — не абсолютная ценность? Если, конечно, оно не угрожает любимой теории! Неужели Скиннер, подобно многим другим, страдал предвзятостью несоответствия? Помня, насколько ее собственные проблемы связаны с функционированием мозга, Грандин вежливо возразила. Она утверждает, однако, что ближе к концу жизни Скиннер на собственном опыте убедился в том, что условные рефлексы — это еще не все, и прозрел. На тот же вопрос о том, полезны ли знания о мозге, он тогда ответил: «Пережив инсульт, я думаю, что да».