В качестве аналогии можно назвать пример с искажением вкуса. Человек так хорошо помнит пищу, которой однажды отравился, что начинает давиться при одной мысли о ней. Подобная реакция очень полезна для выживания, но нарушает догмы бихевиоризма. Бихевиоризм, основанный Б. Скиннером, утверждает, что всякое поведение формируется под воздействием системы поощрений и наказаний, которые работают тем лучше, чем меньше интервал между действием и его последствиями. Так что, когда американский психолог Джон Гарсия сообщил, что крысы отказываются есть отравленную пищу уже после одного-единственного случая отравления, хотя тошнота наступает лишь через несколько часов, никто ему не поверил. Ведущие ученые позаботились о том, чтобы его статья не попала ни в один из основных научных журналов. Автор получал отказ за отказом, и самым позорным из них стало письмо, в котором говорилось, что описываемые им события не более вероятны, чем обнаружение птичьего помета в часах с кукушкой. Сегодня «эффект Гарсия» признан всеми, но первая реакция на него хорошо показывает, как сильно ученые ненавидят неожиданности.
У меня в жизни тоже был аналогичный случай. Произошло это в середине 1970-х гг., и речь шла о том, что шимпанзе после драки, мирясь, целуют и обнимают своих противников. На сегодняшний день стратегии примирения наблюдаются у многих приматов, но тогда одной из моих студенток потребовалось защищать результаты этого исследования перед комиссией психологов, и чего только она не наслушалась. Мы наивно полагали, что эти психологи, прежде работавшие только с крысами, не могут основательно рассуждать о приматах, однако ученые твердо стояли на своем и утверждали, что примирение у животных невозможно. Это противоречило их взглядам, ведь зоопсихология полностью исключала из рассмотрения эмоции, социальные отношения и вообще все, что делает животных интересными. Я попытался переубедить их, пригласив в зоопарк, где работал; там они могли бы увидеть своими глазами, что делают шимпанзе после драки. Однако на это предложение последовал поразительный ответ: «Какой смысл смотреть на реальных животных? Нам проще остаться объективными без этого постороннего влияния».
Говорят, один древний лидийский царь как-то пожаловался, что «людские уши не так доверчивы, как их глаза». Только здесь все было наоборот: исследователи боялись, что глаза скажут им что-то такое, чего они не хотели слышать. Ученые, как и прочие представители рода человеческого, отвечают на новые данные проверенной стратегией «дерись или беги»: они рады привычному и избегают неизвестного. Я вспоминаю об этом всякий раз, когда слышу утверждения неоатеистов, что отрицание бытия Божьего делает их по определению проницательнее верующих и более рационально мыслящими. Им нравится представлять себя свободными от эмоций мыслителями: «Только факты, мадам, ничего кроме фактов». Коллега-биолог Джерри Койн, называющий себя «гну-атеистом» (да, именно «гну», как в названии антилопы, что по-голландски означает «дикое животное»), в колонке USA Today назвал веру и науку совершенно несовместимыми «в точности по той же причине, по которой несовместимы рациональность и иррациональность». Затем он попробовал изобразить над головами ученых ореол святости:
«Наука использует в своей деятельности надежную информацию и разум. Сомнение оценивается высоко, авторитет отвергается. Ни одно открытие не считается „достоверным“ — это понятие всегда приблизительно, — если оно не повторено и не проверено другими. Мы, ученые, всегда спрашиваем себя: „Как можно проверить, не ошибаюсь ли я?“»
О, как бы мне хотелось работать с такими коллегами, каких описал Койн! Всю свою жизнь я провел в академической среде и могу сказать, что для ученого услышать о своей ошибке столь же приятно, как найти таракана в кофе. Типичный ученый — это тот, кто в начале карьеры делает интересное открытие, а всю оставшуюся жизнь заботится о том, чтобы все остальные уважали его вклад и никто бы в нем не усомнился. Трудно вообразить что-то более скучное, чем компания пожилого ученого, которому не удалось этого добиться. Среди ученых процветает мелкая ревность, они долго цепляются за свои взгляды уже после того, как те устаревают, и расстраиваются всякий раз, когда появляется новая информация, которой они не ждали. Оригинальные идеи вызывают насмешки или вообще отвергаются как невежественные. Не так давно пионер нейробиологии Майкл Газзанига пожаловался в интервью:
«Люди и идеи, которые „были когда-то первыми“, оказывают сильнейшее тормозящее действие на пути нового. Они пересказывают свою историю снова и снова, а тем временем новые наблюдения с трудом пробиваются наверх. Старая шутка, что человеческие знания прибывают с каждыми похоронами, оказывается очень верной!»
Вот это больше похоже на известных мне ученых. Авторитетность ученого при оценке фактов перевешивает последние, по крайней мере до тех пор, пока жив носитель авторитета. Можно привести множество исторических примеров, таких как неприятие волновой теории света, теории брожения Пастера, теории дрейфа материков; нелишне вспомнить, как было воспринято объявление Рентгена об открытии излучения, которое поначалу вообще объявили мистификацией. Бывает в науке и обратное, когда ученые, игнорируя факты, предпочитают держаться за неподтвержденные, но общепринятые представления и методы (такие как тест Роршаха с кляксами или насаждение идеи об эгоизме всего живого). Исследователи превозносят «достоверность» и «красоту» теорий и оценивают их в соответствии с тем, как, по их мнению, устроен или должен быть устроен окружающий мир. Более того, наука настолько перегружена оценками, что Альберт Эйнштейн вообще отрицал сведение ученых занятий лишь к наблюдениям и измерениям, полагая, что наши представления об окружающем мире порождаются в равной мере теорией и наблюдением. Когда меняются теории, методы и результаты наблюдений приводят в соответствие с ними.
Если вера заставляет человека принять полный набор мифов и ценностей, не задавая лишних вопросов, то и ученые ведут себя в этом отношении не намного лучше. Мы тоже берем на вооружение определенный взгляд на мир, не оценивая и не взвешивая критически каждое предположение из тех, что положены в его основу, и часто пропускаем мимо ушей все, что не укладывается в готовую схему. Иногда мы, подобно психологам из комиссии моей студентки, намеренно отказываемся от возможности узнать больше. Но даже если ученые едва ли более рациональны, чем верующие, а само представление о беспристрастном разуме основано на гигантской ошибке (мы не в состоянии даже думать без эмоций), все же между наукой и религией существует одно очень серьезное различие. Дело не в отдельных приверженцах того или другого, а в общей культуре. Наука — это коллективное предприятие, правила которого позволяют целому продвигаться вперед в любых обстоятельствах, даже если его отдельные части тормозят движение.
Дарвинисты заслуживают премии Дарвина
[64*]
Лучше всего наука умеет устраивать состязание идей. Она запускает что-то вроде естественного отбора, так что лишь самым жизнеспособным теориям удается выжить и воспроизводиться. Представим, к примеру, следующую ситуацию. Я, скажем, уверен, что жизнь продолжается посредством крошечных гомункулов, сидящих в спермиях. Вы же, наоборот, считаете, что это делается посредством смешивания особенностей обоих родителей. Тут-то и появляется безвестный моравский монах с мешочком гороха. При помощи перекрестного опыления он наглядно показывает, что признаки передаются потомству от обоих родителей, не смешиваясь при этом. Они могут быть доминантными, рецессивными, гомозиготными или гетерозиготными. Какая нелепая сложность!