В вихре света и красок приходит май. В парке Рузвельта пробиваются из травы крокусы. В последний школьный день Клара врывается домой с пустой рамкой для аттестата, сам аттестат вышлют чуть позже, но Клара будет уже далеко. Герти знает о её отъезде, и Кларин чемодан стоит в прихожей. Но она не знает, что Саймон — его чемодан спрятан под кроватью — едет с Кларой.
С собой он почти ничего не берёт, лишь самое нужное или самое драгоценное. Две полосатые велюровые футболки поло, красную матерчатую сумку на завязках, коричневые вельветовые брюки клёш — в них он был, когда ему подмигнул в поезде незнакомый пуэрториканец, это пока что самый романтический эпизод в его жизни. Золотые часы с кожаным ремешком, подарок Шауля, и синие замшевые кроссовки «Нью Баланс 320», самые удобные на свете.
Кларин чемодан поувесистей, в нём лежит подарок, который она получила от Ильи Главачека в последний день работы. В ночь накануне отъезда Клара рассказывает Саймону историю подарка.
— Принеси мне вон тот ящик, — велел Илья.
Ящик, чёрный, деревянный, сопровождал его всюду, от интермедий до цирков, пока в 1931-м Илья не заболел полиомиелитом («Как раз вовремя, — шутил он, — к тому времени кино убило водевиль»). Илья всегда называл его просто «тот ящик», но Клара знала, что им он дорожил больше всего на свете. Клара послушно вынесла ящик и водрузила на прилавок, чтобы Илье не вставать с кресла.
— Возьми его себе, — сказал старик. — Ладно? Он твой. Пользуйся, радуйся. Он должен быть всегда в пути, милая моя, а не пылиться в чулане у старого калеки. Умеешь раскладывать? Иди, покажу. — Он встал, опираясь на трость, и на глазах у Клары превратил ящик в стол, как делал при ней множество раз. — Вот сюда кладёшь карты, сама стоишь вот здесь.
Клара попробовала.
— Вот так! — Старик улыбнулся лепреконьей улыбкой. — Тебе идёт!
— Илья… — Почувствовав, что плачет, Клара смутилась. — Не знаю, как вас благодарить.
— Просто пользуйся — и всё. — Илья махнул рукой и, стуча тростью, заковылял в чулан — сделал вид, будто переставляет товары на полках, а на самом деле ушёл погрустить в одиночку, догадалась Клара. Ящик она принесла домой и сложила в него все свои инструменты: три шёлковых платка; набор увесистых серебряных колец; кошелёк, набитый монетами в четверть доллара; красные шарики величиной с клубничину; три медные чаши и колоду карт, мягких от старости, как лоскутки.
Саймон знает, что Клара талантлива, но её одержимость чудесами его тревожит. То, что в детстве было мило, для взрослой девушки по меньшей мере странно. Саймон надеется, что страсть её угаснет, когда они приедут в Сан-Франциско, где жизнь куда интересней, чем её чёрный ящик.
В ту ночь он долго не может уснуть. Теперь, когда Шауля нет, запрет снят: отец так и не узнал правды о Саймоне, а дело мог бы возглавить Артур. Но как же мама? Саймон обдумывает доводы в свою защиту. Так уж устроен мир, твердит он себе, дети вырастают и покидают родителей, и, если на то пошло, у людей этот процесс растянут до неприличия. Лягушка-отец носит головастиков во рту, но те выпрыгивают, едва отвалится хвост. (Точнее, так думает Саймон — на уроках биологии он вечно витает где-то.) Тихоокеанские лососи рождаются в пресной воде и уходят в океан, а как настает пора метать икру и умереть — возвращаются за сотни миль обратно, в родные реки. Так и он сможет вернуться когда угодно.
Наконец его одолевает сон, и он видит себя лососем, прозрачной коралловой икринкой плывёт сквозь молоки в материнское гнездо на дне ручья. Вылупившись из икринки, хоронится в тёмных заводях, ест что придётся. Чешуя его темнеет; он проплывает тысячи миль. Вначале его окружают сотни других рыб, трутся скользкими боками, но постепенно стая редеет. Когда приходит пора возвращаться домой, он понимает, что забыл дорогу назад, в ручей, где появился на свет. Слишком далеко он уплыл, назад пути нет.
Просыпаются они чуть свет. Клара будит Герти, прощается, обнимает её. Спускается на цыпочках по лестнице с двумя чемоданами, пока Саймон завязывает шнурки. Он выходит в коридор и, переступив через скрипучую половицу, осторожно шагает к двери.
— Ты куда собрался?
Саймон оборачивается, сердце стучит как бешеное. В дверях спальни стоит мать, кутаясь в просторный розовый халат, который носит с Вариного рождения; обычно она спит в бигуди, но сегодня волосы у неё распущены.
— Я просто… — Саймон переминается с ноги на ногу. — За бутербродом.
— Шесть утра — какой бутерброд?
Щёки у Герти пылают, глаза от страха округлились и блестят, как две чёрные жемчужины.
Из глаз Саймона вот-вот брызнут слёзы. Герти стоит, как боксёр перед схваткой, широко расставив розовые ноги, толстые, как свиные отбивные. Когда Саймон был маленьким, они с Герти, проводив старших в школу, играли в игру, которую называли «Танцующий шарик». Герти включала радио «Мотаун» — при Шауле она эту волну никогда не слушала — и надувала красный воздушный шарик, не очень туго. Танцуя, они гоняли шарик по квартире, из ванной в кухню, стараясь, чтобы он не коснулся пола. Саймон был шустрый, Герти грузная; вместе они удерживали шарик на весу до конца радиопередачи. Вспомнив вдруг, как Герти ломилась через столовую и на ходу опрокинула подсвечник (с рёвом: «Ничего не разбилось!»), Саймон сдерживает неуместный смешок — если дать ему волю, он неминуемо перейдёт в рыдания.
— Мама, — говорит он, — я хочу сам решать, что мне делать.
Саймон злится на себя за умоляющий тон. Его вдруг неудержимо тянет обнять мать, но Герти смотрит в окно, на Клинтон-стрит. Когда она поворачивается к Саймону, в глазах у неё обречённость; никогда прежде Саймон не видел у неё такого взгляда.
— Ладно, топай за своим бутербродом. — Герти вздыхает. — Только зайди после школы в мастерскую.
Артур тебе расскажет, что и как. Ты должен туда заходить каждый день — теперь, когда отец…
Тут Герти умолкает.
— Ладно, мам, — отвечает Саймон, в горле пересохло.
Герти благодарно кивает, и Саймон, пока не передумал, летит вниз по лестнице.
Путешествие на автобусе представлялось Саймону сказкой, но до первой пересадки он почти всё время спит. Не в силах больше думать о своём последнем разговоре с матерью, он засыпает, положив голову Кларе на плечо, а Клара вертит в руках то колоду карт, то пару миниатюрных стальных колец, и он то и дело просыпается под тихое звяканье или шуршание. На другое утро в шесть десять они выходят где-то в Миссури и ждут автобуса до Аризоны, а в Аризоне садятся на автобус до Лос-Анджелеса. Оттуда до Сан-Франциско ещё девять часов пути. Когда они наконец на месте, Саймон чувствует себя мерзейшим существом на всём белом свете. Льняные волосы слиплись и потемнели от пыли, одежду он не менял три дня. Но над головой бездонное синее небо, прохожие на Фолсом-стрит с ног до головы одеты в кожу, и у Саймона ёкает сердце. Он смеётся, коротко и радостно. Так тявкает, бухаясь в воду, щенок.
На три дня их приютил Тедди Винкельман — когда-то они вместе учились в школе, а теперь он обосновался здесь. Он свёл дружбу с сикхами, называет себя Бакшиш Хальса. У него двое соседей по квартире: Сюзи продаёт цветы у стадиона Кэндлстик-парк, а Радж — смуглый, чёрные волосы до плеч — все выходные валяется на диване в гостиной с книжкой Маркеса. Квартира совсем не такая, как представлял Саймон: вместо затянутого паутиной викторианского дома — узкий коридор с рядом сырых комнат, почти как у них на Клинтон-стрит, семьдесят два. Обстановка, однако, отличается: к стене пришпилен окрашенный вручную кусок ткани, наизнанку, как звериная шкура, а дверные проёмы украшены гирляндами фонариков-перчиков. На полу пластинки и пивные бутылки, и так густо пахнет ароматическими палочками, что Саймон, входя в дом, всякий раз кашляет.