После этого Анна расцеловала Марью в обе щеки. От нее пахло железом и силой, и Марья Моревна крепко обняла ее.
Часть 4. В Ленинграде жар-птицы не водятся
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул…
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи,
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек, –
А по набережной легендарной
Приближался не календарный –
Настоящий Двадцатый Век.
Анна Ахматова
Глава 20. Два мужа пришли на улицу Дзержинского
Вдлинном узком доме на длинной узкой улице женщина в бледно-голубом платье сидела у длинного узкого окна, ожидая наказания.
Ни отмщения, ни воздаяния. Один год, один месяц и один день минул, а наказания все нет. Но и прощения тоже нет.
Уже поздней весной Марья Моревна вставила бронзовый ключ в замок дома на улице Дзержинского, чувствуя, как ключ этот скользит и между ее ребер, вскрывая ее, как раку со старыми безымянными костями. Дом стоял пустым. Все занавески – зелено-золотая, серебряно-синяя, красно-белая – сорваны с карнизов. Бесчисленные поколения пауков соткали свои паучьи истории, покрыв стены шелковистым палимпсестом паутины. Дом казался много меньше, чем был, – темным, старым, горбатым, ненужным зверем. В крыше открылась прореха, и она пропускала капли дождя и лепестки цветущей сливы в комнату, где жила Марья с родителями. Печь внизу стояла холодная и молчаливая, полная старой золы, которую некому вычистить. Пустые комнаты следовали за пустыми комнатами.
– В этой комнате жили Дьяченки, – сказала она, ни к кому не обращаясь.
Ну, может, к Ивану, который хозяйской рукой поддерживал ее за спину. Все было не так. Она думала, что найдет здесь тепло, сродни Иванову теплу. Жизнь и проживание.
– У них было четверо мальчиков, все белобрысые. Не помню, как их звали. Отец их каждый вечер ел этот ужасный рассольник. Весь дом провонял укропом. А здесь – о! Девочки Бодниексов. Как же они были прекрасны! Что за волосы! Я так хотела такие же. Прямые и блестящие, как дерево. Они любили читать. – Она повернулась к Ивану, глядя пустыми глазами: – Они все читали один модный журнал. У каждой было свое время для чтения этого журнала каждый день. Они знали наизусть все цвета и отделки. Маленькие Лебедевы! О! А здесь Малашенки вязали букеты цветов на продажу, а Светлана Тихоновна расчесывала свои волосы. Ну почему же никто здесь больше не живет? Это был хороший дом! Здесь у меня было двенадцать матерей и двенадцать отцов. Какую вкусную рыбу я ела в этом доме!
Марья Моревна упала на колени перед огромной кирпичной печью в пустой кухне. Слез не было, но лицо ее становилось все краснее и краснее от невыплаканной боли.
– Звонок, – прошептала она в пол. – Звонок, выходи.
Наконец она свернулась калачиком на битой плитке и заснула, как драная дикая кошка, которая наконец-то нашла укрытие от дождя.
* * *
Тем вечером Иван Николаевич отправился в министерство, чтобы испросить прощения за свое исчезновение из лагеря, объяснить его затяжной болезнью и следовавшей за ней добросовестной службой в деревнях Бурятской области. Он открыл дверь и вышел, не забыв запечатлеть на щеке Марьи поцелуй, который казался ей таким же неживым, как наколотая на щеке татуировка. Поцелуи, к которым Марья привыкла, обрушивались, стирали в пыль, каменели, кусали, но никогда не тюкали, будто клювом. Они не чмокали, исчезая через секунду. Запах молодых листьев липы и форзиции ворвался вслед за его уходом, заполнив собой освободившееся пространство. Марья Моревна смотрела, как Иван идет вдоль по улице. Сине-лавандовый вечер обертывал его лентами, когда он проходил мимо молодых людей в черных фуражках, которые играли на гитарах, прислонившись к стволам лип. Марья закрыла глаза. Когда она их открыла, гитары все еще бренчали под первыми бледными звездами, а Иван Николаевич исчез за углом. Внезапно ей стало страшно выходить из дому. Что за ужасный город поджидает ее за дверями, где фонтаны извергают мертвую безвкусную воду, а у высоких домов нет имен, нет кожи, нет волос? Этот дом она знала. Он оставался внутри нее таким, каким был, той же архитектуры, что и в девичестве. Дерево цепко удерживало в своих волокнах жир и пот ее рук, окна все еще хранили давно сошедший отпечаток ее крохотного носика. Призрак Марьи-еще-без-волшебства, маленькой девочки, которая еще не была сломлена, еще не солдат и не жена. Но Ленинград, Ленинград оказался незнакомцем. У него даже имя было не такое, как у города, в котором она родилась.
Кран крякнул и ожил, сплюнув от негодования в раковину чем-то коричневым и химическим. Марья ждала, наблюдая, как злобный дракон-кран сливает свой яд в канализацию. Вода из крана никогда не была чистой, но все же бежала тепловатой струйкой цвета чая. После секундного размышления Марья Моревна сняла ботинки и нарочно поставила их у печки, где она когда-то уменьшилась до размеров скалки. Она закатала штанины черных брюк и – не было тазика – наплескала ладошками воду на пол кухни, встала на колени и начала тереть его замасленной тряпкой и старыми газетами, которые нашла заткнутыми за печку. Злобные шпионы и убийцы под маской ученых-медиков! кричала газета, и она смяла ее об пол так, что чернила растеклись вместе с грязной водой. Ее колени жалобно скрипели, опираясь на плитки пола, но постепенно она оттерла одну бледную увядшую розу – рисунок на когда-то опрятной кухне, который она запомнила с детства. Я хочу видеть эти розы! орал папа Бодниекс на своих дочек.
– Чего бы я не отдала сейчас за то, чтобы одна из сестер Бодниекс поцеловала меня и разожгла бы мне печку, – прошептала Марья.
Она терла пол, пока сведенная судорогой спина не заныла и не сдалась окончательно. Там, около почки, ее ранили ножом в ту ночь, когда они потеряли квартал свечников, и Кощей от вида ее крови так выл по-волчьи, что другие волки в лесу тоже завыли хором. Марья легла на живот, ожидая, когда мускулы разожмутся и позволят ей подняться. Холодная плитка поцеловала ее лицо. Снаружи, через сломанное окно, она услышала смех юной девушки, смех, будто сделанный из клубничного мороженого с кремом. Ей пел возлюбленный: «Мы встретимся снова во Львове, моя любовь и я…»
– Без году неделя в Ленинграде, а уже заставил тебя скрести полы, – проворчал грубый, но звонкий голос.
Марья улыбнулась в мокрый пол. Она крепко зажмурилась, чувствуя как утешение копьем пронзает ее грудь.
– Звонок, о, Звоня, я думала, ты пропала.
Она повернула голову – и точно: рядом стояла домовая, с потрепанными и посеченными пшеничными усами, в жилете с почти полностью утраченными пуговицами и в залатанных штанах кирпичного цвета.
– Не то чтобы я это не оценила, – сказала Звонок. – Давненько уже никто полов не моет. Кошка уже могла забыть обиду, с тех пор как этот дом слышал крик: «Дверь закрывайте, зима на носу!» Ну так зима и пришла, правда? Пришла-пришла, – кивнула домовая самой себе.