В лобби нас встречали, как мне показалось, все служащие гостиницы «Плаза», от управляющего до коридорных. Их было больше десяти человек, и они обхаживали Уортропа, как какого-нибудь богатенького сынка-транжиру. Их взволновала вовсе не его щедрость – доктор не раз здесь останавливался, и его скупость была хорошо известна, – а его репутация как одного из выдающихся натурфилософов своего времени. Короче говоря, к моему немалому удивлению, доктор был вроде как знаменитостью – и это казалось, мягко говоря, парадоксальным, учитывая экстравагантную сферу его научных интересов.
Доктора все это подобострастие только раздражало – еще одно свидетельство душевной тревоги перед предстоящей битвой с фон Хельрунгом. При нормальных обстоятельствах он бы долго и с удовольствием купался в лучах этого восхищения.
Так что он прервал льстивые приветствия и сухо проинформировал управляющего, что он устал и хочет, чтобы его отвели в номер.
Последовали многочисленные: «Да, доктор Уортроп» и «Сюда, доктор Уортроп!». И вот я уже еду в первом в своей жизни лифте, которым управляет мальчик не намного старше меня в ярко-красной куртке и форменной шапочке.
Нас поместили в просторные апартаменты на восьмом этаже с чудесным видом на Централ-парк и Пятую авеню, шикарно, даже вычурно обставленные в викторианском стиле. Я переступил порог и подумал, как все же это странно: проснуться в старом пыльном мрачноватом доме на Харрингтон-лейн и всего через несколько часов оказаться в этой раззолоченной роскоши! Я чуть не бегом бросился к окну и раздвинул тяжелые шторы из камки, чтобы оглядеться с этой головокружительной высоты. Опускающееся на запад солнце освещало пруд в зеленой оправе парка, и по золотистой ряби воды плавали казавшиеся с высоты игрушечными лодки. Вдоль западной Пятьдесят девятой улицы прогуливались парочки – женщины под яркими зонтиками, их спутники с тросточками. «О, – подумал я, – может ли быть что-то более восхитительное? Почему мы не можем жить здесь, в этом городе чудес?»
– Уилл Генри, – позвал доктор. Я обернулся и увидел, что он стоит без рубашки, с бордовым галстуком в руке. – Где мой галстук?
– Вы его… Он у вас в руке, сэр.
– Не этот галстук. Мой черный галстук. Перед отъездом я специально осведомился, упаковал ли ты его. Я совершенно точно помню.
– Я его упаковал, сэр.
– В наших вещах его нет.
– Должен быть, сэр.
Я сразу же его нашел, и доктор выхватил его у меня из рук, как будто я достал его из заднего кармана.
– Почему ты никак не меняешься, Уилл Генри? – ворчливо спросил он. – Ты ведь знаешь, что у нас осталось меньше часа.
– Извините, сэр. Я не знал, сэр. Меньше часа до чего?
– И ради всего святого, расчеши свои космы. – С черными кругами вокруг глаз, с шевелюрой, которую доктор непрестанно теребил и в итоге взбил штормовыми волнами, он добавил: – Ты выглядишь ужасно.
Перед каждым конгрессом устраивался прием в главном зале ресторана Шарля Дельмонико на Четырнадцатой улице. Присутствие не было обязательным, но эти приемы мало кто пропускал. Еда и выпивка были в изобилии, и редкий монстролог мог устоять перед искушением бесплатного угощения. Всегда нанимался оркестр, исполнявший последние популярные песни («Над волнами» или «Где ты достала эту шляпку?»), и это было единственное мероприятие – из всех формальных и неформальных, – на которое допускались женщины. (Первой женщиной, принятой в Общество, была Мэри Уитон Калкинс, и это случилось только в 1907 году.) С женами пришли меньше половины мужчин, потому что большинство монстрологов были, как и мой хозяин, убежденными холостяками. Не то чтобы их отличало равнодушие к прекрасному полу или они были женоненавистниками – скорее, дело в том, что монстрология привлекала мужчин, по натуре одиночек, авантюристов, для которых ужасна была сама мысль о домашнем очаге и о бесконечных требованиях строить семейное счастье. Большинство, как Пеллинор Уортроп, давно влюбились в чаровницу, чье лицо им никогда не суждено было ясно разглядеть.
Как только мы сняли шляпы и пальто, из толкущейся толпы материализовался маленький мужчина. На нем был черный фрак, черный же жилет, черные брюки, белая сорочка с высоким жестким воротничком и специальные лакированные туфли, которые добавляли примерно дюйм к его крохотному росту. Его усы были навощены, их острые кончики подкручены вверх.
Он приветствовал монстролога в типичной континентальной манере – faisant la bise, поцелуями в обе щеки – и сказал:
– Пеллинор, mon cher ami? Вы неважно выглядите.
Взгляд его бегающих темных глаз упал на меня.
– Дэмиен, это мой помощник Уилл Генри, – сказал доктор, игнорируя наблюдение коллеги. – Уилл Генри, доктор Дэмиен Граво.
– Очень приятно, – сказал Граво. Он пожал мою руку. – Comment vas-tu?
– Сэр?
– Он говорит: «Как поживаете?» – объяснил доктор.
Граво добавил:
– А вы отвечаете: «Ça va bien» – «У меня все хорошо». Или «Pas mal». – «Неплохо». Или чтобы показать, какой вы воспитанный мальчик: «Bien, et vous?»
Я попытался сформулировать последнюю фразу, и то ли неуклюжесть попытки, то ли ее бесплодность его позабавили, потому что он усмехнулся и ободрительно и немножко покровительственно похлопал меня по плечу.
– Pas de quoi, мсье Генри. La chose est sans remède. В конце концов, вы ведь американец.
Он снова обернулся к Уортропу.
– Вы слышали последние новости? – Он криво улыбнулся. – О, это ужасно, mon ami. Скандально!
– Если есть скандал, то я уверен, что вы в нем участвуете, Граво, – ответил доктор.
– Из достоверных источников мне стало известно, что наш досточтимый президент собирается в конце конгресса всех нас шокировать.
– В самом деле? – Уортроп поднял бровь, притворяясь удивленным. – Каким образом?
– Он собирается ввести в наш лексикон мифологическое!
Граво самодовольно улыбнулся, явно рассчитывая, что «новости» приведут Уортропа в смятение.
– Ну что ж, – сказал мой хозяин после увесистой паузы. – Значит, нам придется в связи с этим что-то предпринять, не так ли? Извините меня, Дэмиен, но я сегодня целый день ничего не ел.
Мы наполнили свои тарелки с большого буфетного стола, изнывающего под тяжестью еды. Я никогда раньше не видел, чтобы в одном месте было столько всего: копченый лосось и сырые устрицы, гумбо из курятины и пюре из сладкого горошка, крабы с мягкими панцирями и луфарь на гриле, фаршированная баранья лопатка и тушеная говядина с лапшой, жареные перепела и чирки под испанским соусом, грибы на гренках и голуби с горохом, фаршированные баклажаны, тушеные томаты, жаренные в масле пироги с пастернаком, печеная со сметаной картошка… Я смотрел на доктора, который откинул голову, высасывая устрицу, и пытался догадаться: вспоминает ли он, как я, кору гикори, горькую волчью лапу и едкий вкус зубятки. Можно было бы подумать, что моя недавняя близость с голодной смертью заставит меня тем больше оценить этот рог изобилия, но эффект оказался обратным. Это роскошество меня ужаснуло и оскорбило. Я оглядывал богатое убранство зала – громадную хрустальную люстру из Англии, шикарные бархатные портьеры из Италии, бесценные статуи из Франции, – смотрел на женщин, блистающих в своих лучших драгоценностях, со шлейфами импортных платьев, метущими по паркету, когда они танцевали с хорошо одетыми мужчинами; видел официантов в смокингах, скользящих через все это великолепие с ломящимися высоко поднятыми подносами, – и у меня тянуло под ложечкой. На дереве, высоко вознесшем ветви в непроходимых дебрях, мужчина сам себя распял, и его внутренности обледенели – его пустые глазницы видели больше, чем видел я, а я видел больше, чем эти невежественные тупицы, которые пили, танцевали и пьяно болтали о последних скандалах. Я не мог выразить это словами – я ведь был почти ребенком. Но вот что я чувствовал: замороженные кишки Джонатана Хока были ближе к подлинной реальности, чем этот красивый спектакль.