Мама хочет болеть, страдать и обременять, и я создаю ей условия для исполнения ее желаний. Пусть. А вдруг это последнее желание?
И мне плевать на осуждение поборников морали. Девять из десяти, столкнувшись с моей матерью, сбегают, сверкая пятками, и оттуда, с безопасного расстояния, дают обстоятельные советы по теоретическим основам любви к родителям. Бегите-бегите, учителя и судьи.
Я расплатилась с Валентиной, мы обнялись на прощанье, и я закрыла за ней дверь, заметив, что она перед уходом перекрестила меня.
Я пью не тронутый мамой «отравленный» чай с ромашкой, успокаиваюсь. На душе — смирение. Принятие.
Иду в комнату матери и спрашиваю, что ей принести: «Может, чай? Или поесть?»
— Я хочу жареной рыбы. Курить. И яблоко потертое с морковью.
— Все есть, кроме рыбы. Может, я пожарю тебе мясо вместо рыбы? — говорю я и протягиваю сигареты.
— Я же сказала, что хочу рыбы, — мать закуривает и выдыхает дым в меня, хотя знает про мою беременность. — Если тебе плевать на мои просьбы и сложно сходить за рыбой, так и скажи. Дочь называется.
Я иду на кухню жарить мясо и тереть яблоко.
ЕСТЬ ТАКИЕ ЛЮДИ — ИМ ВСЕ ПОДАЙ НА БЛЮДЕ!
ПНД
ПНД — это аббревиатура. Означает психоневрологический диспансер.
Большинство людей приходят сюда за справкой о том, что не состоят в диспансере на учете, тем самым подтверждая, что у них нет психической патологии и они могут, к примеру, водить машину, владеть оружием или быть допущенными до государственных тайн.
Моя мама состоит в ПНД на учете: она лежала в психиатрической больнице, и теперь это бюрократически зафиксированная часть ее биографии.
Как и большинство пациентов таких клиник, моя мама считает свое нахождение в той больнице случайностью, недоразумением и частью заговора против нее.
Для меня очевидно, что мама больна, потому что она видит то, чего нет. Для нее же очевидно, что больна я, потому что я этого не вижу.
Ее искаженная реальность не кажется ей таковой, наоборот, она считает ее единственно возможной, то есть населенной несуществующими злодеями, говорящими голубями и давно умершими родственниками, и ее это не смущает.
В период обманчивой и недлительной ремиссии мама тихая и вполне покладистая, но все остальное время у нее регулярные приступы агрессии, психозы, депрессивные настроения и спутанное сознание.
По факту она опасна: может причинить вред себе и окружающим, находясь в плену видений, спрутом патологий поработивших ее сознание.
Из-за этого заболевания матери не дают путевку в санаторий (от собеса).
Дело в том, что в санатории лечат остеохондроз пожилые люди с незамутненным сознанием, им не нужна злая и нервная соседка с причудами, и в этом их легко можно понять. Однако мама никого не собирается понимать. Она верит в то, что здорова и «не стоит ни на каком учете ни в каком ПНД».
Мама уверена, что я вру ей про диагнозы, чтобы заклеймить ее позором клейма «психичка», под покровом ночи придушить подушкой, а потом, гомерически хохоча в гостиной, завладеть всей жилплощадью и заселить ее своими детьми, мужьями и любовниками, а также моими верными агентами — говорящими голубями.
Я закатываю глаза, но покорно соглашаюсь отвезти мать в ПНД, чтобы там ей официально отказали в выдаче справки о том, что она психически здорова.
Я просто водитель и сопровождающее лицо — отвезу и буду молчать, даже в кабинет не пойду, чтобы не быть причастной к тому, как врач из ПНД навлечет на себя пожизненное проклятье от моей матери за то, что озвучит ей ее диагноз.
Таким образом я отдаю свой дочерний долг. Правда, последние лет пятнадцать я часто спрашиваю себя: «Блин, сколько же я должна-то?» При этом совесть и постулаты воспитания, привитые в детстве (кстати, совсем не матерью), заставляют меня вести себя правильно и иногда даже самой поражаться лимиту собственного терпеливого благородства.
Мама нарядилась в красный пиджак и блузку со стразами. Она похожа на депутата и бандита из 90-х одновременно.
Выражение лица вдохновленное. Она, как в старые добрые времена, едет «все решать». Ей кажется, что она молодая, пробивная и всемогущая.
Далее все происходит ровно так, как я и ожидала. Мы вполне мирно доезжаем до ПНД, попадаем на прием к пожилой индифферентной докторице, прилежно зачитывающей матери ее диагнозы. В итоге у матери немедленно случается приступ. Она клянет докторицу на чем свет стоит, орет, что та слепая, раз не видит, что перед ней здоровый человек, докторша пытается выписать ей рецепт на антидепрессанты, но мать выхватывает у нее этот рецепт, рвет его и мстительно кидает в лицо несчастной врачихе, которая, также срываясь на крик как защитную реакцию, просит «немедленно покинуть ее кабинет».
Я все это вижу через закрытую дверь: аудиоряд вполне громок и подробен, домысливать ничего не приходится.
Наконец вулканически взбешенная мама вываливается в коридор, я вскакиваю и подхватываю ее под руку (второй рукой она опирается на костыль).
— Пойдем, — вздохнув, говорю я матери и киваю на дверь.
— Это ты, тварь, это все ты! Это ты упекла меня, здоровую, в больницу, это ты приехала сюда заранее и распихала всем взяток, чтоб меня записали в психи! Это ты! Ты убийца! Ты убиваешь мать! Люди, меня хотят уби-и-ить, — мать кричит, плачет, кликушничает, машет костылем и при этом все сильнее впивается в мою руку — единственную надежную опору.
Я иду с каменным лицом и лишь иногда приговариваю тихо: «Не кричи», «Осторожнее, ступенька» и «Ч-ч-ч», — пытаясь притушить градус ее агрессии.
Мы движемся критично медленно: матери сложно ходить самостоятельно, она привыкла к коляске. Плюс сам приступ скорости, конечно, не добавляет.
В коридоре полно людей. Они ждут своих справок или освидетельствования, и им скучно.
Мать, изрыгающая проклятья в адрес дочери, — отличное развлечение. «Пусть говорят» в прямом эфире, только без ведущего. Зрители смотрят с удовольствием, глаз не отводят.
Процессия у нас, конечно, колоритная.
Я в роли второго костыля, раздувшаяся от девятимесячной беременности и усиленно изображающая пофигизм, и мать, поливающая меня матом, которая сама по себе среди обшарпанных стен ПНД в своем депутатском праздничном красном пиджаке, всклокоченная, вспученная выглядит как конферансье «Мулен Руж».
Наверное, не будь я участником этой сценки, я бы тоже, не справившись с нездоровым любопытством, смотрела бы этот спектакль из зрительного зала ободранных банкеток ПНД.
Тут я замечаю, что некоторые люди не постеснялись в этот момент достать телефоны и с увлечением снимать эту сцену.
Сквозь стыд я испытываю недоумение: «Зачем они это делают?» Нет, мне правда интересно. Мне хочется выпустить мамину руку, подойти к ним и спросить: «Для чего? Зачем вам в ваших личных телефонах видеоотчет о чужой семейной трагедии? Вы будете это пересматривать? Показывать кому-то, чтобы развлечь? Зальете на «Ютьюб» с подписью „Сумасшедшие в ПНД, смотреть до конца“? Зачем это нужно: ради популярности или потому, что вы вообще не видите, не чувствуете границ воспитания? Неужели совсем нет каких-то внутренних весов „хорошо-плохо“ или „можно-нельзя“?»