«Он такой же человек, как я, и даже называет меня другом. Однако Джорджоне удается достигать совершенства. Это необъяснимо. Господи, – молился Тициан, – зачем ты послал Дзордзи на землю и через него являешь вот эти образы, которые и ранят, и утешают? Ты хочешь, чтобы я тосковал? Или радовался, предчувствуя небесную красоту? Господи, молю тебя, помоги постичь, зачем ты свел меня с Дзордзи так близко, заставляешь смотреть на его работы и мучиться тем, что я никогда не смогу писать столь легко, свободно и в то же время осмысленно? Неужели где-то в замыслах твоих есть указание, что мне будут не только мучительны, но и полезны эти уроки? Ты полагаешь, я смогу это вынести?»
Женщина на картине очень напоминала Маддалену, да что там, конечно, это была именно Маддалена, написанная с любовью. Но реальная Маддалена Тициану была неприятна – голосом, развязной повадкой, самодовольством, еще чем-то, что он не смог бы объяснить. А Маддалену в образе Венеры на полотне Тициан любил так же, как ее любил автор, любовался ею с целомудренным умилением. Обнаженная, беззащитная, спокойная Венера на полотне была небесным отблеском земного образа развязной Маддалены.
Раньше Тициан считал, что в изображении может быть или глубинная, непостижимая тень, куда страшно заглядывать, – такими были византийские мозаики в Сан-Марко, – или же, если не было этой глубинной тени, в картинах могла присутствовать лучезарная поверхностная ясность, такая как в работах Джамбеллино. У Джорджоне Тициан находил и глубину, и ясность. От этого кружилась голова. Тициан не мог сдержать слез, когда стоял перед «Венерой». И ночью, когда думал о ней, тоже иногда плакал от непонятного волнения.
«Господи, благодарю тебя, что учишь меня смирению. Показываешь то, чего я никогда не достигну. Мне кажется, что все очарование и живописи, и музыки, и самой личности Дзордзи существует потому, что в Дзордзи нет страха – ни перед жизнью, ни перед людьми. Он открывается полностью в своей работе, открывается с любовью и без страха. Может, это и есть истинная вера? Признание того, что все, что ни происходит, – правильно? Может, благодаря именно этой лучезарной вере его картины приобретают мощную силу?»
Утром перед работой Тициан не мог удержаться и шел еще раз взглянуть на «Венеру». Маддалена, выходя из спальни Джорджоне, насмехалась над ним, полагая, что Тициан тоже попал во власть ее чар. Но он молча терпел насмешки, пытаясь смотреть только на холст, не слушать противный голос любовницы Дзордзи. Он хотел насмотреться на чудо, пока картина не отправилась во дворец кого-нибудь из нобилей.
Второе событие касалось самого Тициана. Один из давних друзей Дзордзи, Антонио Барбариго, входил в Совет Десяти, как и полагалось представителю семьи из Золотой книги Республики. Он много путешествовал, учился и в Падуанском университете, и в Пражском. Это был приятный и умный молодой человек. Во время обеда в честь росписи Тицианом части фасада Подворья Антонио заказал молодому художнику портрет, и тот теперь каждый вечер приходил в древнее палаццо Барбариго. Тициан благодарил небо за тот период в мастерской Джамбеллино, когда он увлекался рассматриванием «Гипнэротомахии» и других книг; теперь он был способен поддержать беседу с образованным аристократом.
До отъезда Джорджоне Тициан успел сделать подмалевок портрета, и Дзордзи похвалил работу друга. Чтобы произвести впечатление на своего первого заказчика, Тициан придумал для картины необычный ракурс: Барбариго сидел, обернувшись, будто только что ответил на реплику собеседника, выражение лица на портрете было оживленное, поза энергичной. Во время сеансов они говорили о книгах, о войне. Барбариго размышлял вслух о том, что он может сделать для Тициана и что художник может сделать для Венеции. У Тициана захватывало дух: это был разговор о его будущем.
– Знаешь, мы давно хотим, чтобы Джорджоне стал главным художником Венеции, но наш Дзордзи, он ведь необычный человек.
– Он отказывается?!
– Отказывается, хочет быть свободным. Хотя мы столько раз уверяли его, что он будет делать, что пожелает. Дзордзи так не похож на нас, на людей… ха-ха, я так говорю, словно он и не человек вовсе.
– Понимаю вас.
– Но если, наконец, оставить разговор о Дзордзи, вот что я хотел сказать тебе, Тициан. Украшение Республики – наша обязанность и даже, в некотором смысле, наше оружие.
– Конечно, мессир, вы правы.
– Джамбеллино славно потрудился, а теперь…
– Продолжает трудиться, мессир, дай бог здоровья мастеру, моему учителю.
– Верно. Но время! Понимаешь, бег времени постоянно требует обновления во всем, и если ты не следуешь этому, то теряешь. Согласен?
– Да, но Джамбеллино все время придумывает что-то новое. Вы давно не были в его мастерской?
– Давно.
– Когда туда пойдете, попросите мастера показать вам странную картину, что-то вроде аллегории на философские темы. Я ее не понимаю, но она иная, не похожа на все, что он создавал прежде. Более того, у Джамбеллино недавно появилась картина с обнаженной женщиной. Она тоже отличается от всего, что он делал раньше. Хотя «Венера» Джорджоне мне нравится гораздо больше.
– Да, его «Венера» – чудо, хоть пока написана лишь наполовину. И, кстати, в ней и заключается еще одна причина того, что мы обращаемся к тебе, Тициан. Нам кажется, что твой голос может звучать громко. Нам сейчас нужны картины, связанные с победами Венеции. А такие полотна, как «Венера» у Джорджоне, – они скорее вдохновят людей на то, чтобы пойти к куртизанкам, ну, или домой… кого как. Дзордзи слишком изыскан, его голос не принадлежит толпе! Не обижайся, это не значит, что твои работы грубее. Они другие. Если говорить о музыке, то Джорджоне – мастер нежной мелодии лютни. А нам чаще нужен военный барабан. – Сенатор задумался. – Ты говоришь, что Джамбеллино пытается не стареть. Однако есть законы природы! Свои силы он передает городу, но они не могут быть такими, как у молодого человека. Тебе сколько лет, Тициан?
– Двадцать шесть.
– А мастеру?
– Больше семидесяти, как говорят.
– Ему все восемьдесят, и даже больше! Да продлит Господь его дни, разумеется. Мы должны думать о смене главного художника. Пусть Джамбеллино работает в храмах, там и Господь поможет, чтобы его силы утроились. Но нам нужно продолжать расписывать палаццо Дукале и Зал Большого Совета. Давай сходим туда вместе, ты посмотришь, можно ли придумать что-то величественное, но совершенно новое.
– Сочту за честь, мессир. Вот только не хотел бы обидеть мастера, – Тициан понимал, что не сможет быть счастливым, если ему придется снова выдержать презрительный взгляд Джамбеллино.
– Это будет не твое решение, это будет постановление Совета. Я считаю, и многие со мной согласны, что после твоей работы над росписью Подворья мы должны обратить внимание на тебя как на художника, который может стать главным в Венеции. Но тебе, конечно, сначала надо будет предложить нам, то есть Совету, что-то грандиозное. Подумай.
Тициан пообещал, что, как только закончится работа над росписью Подворья, он посмотрит все стены зала Большого Совета и постарается придумать что-то небывалое.