В тот вечер он ел один, переворачивая страницы редкой книги, которая всегда доставляла ему удовольствие, — Тома Жанвьер, «В Саргассовом море»
[53]. На сей раз книга ему наскучила, казалась лживой, он самого себя презирал за то, что прежде покупался на эту фальшивку.
После ужина Лайонберг заснул прямо в кресле, а когда поднялся и перешел в постель, уснуть уже не мог. Он знал, что не дает ему покоя: светящиеся часы у изголовья подсказывали, что ее самолет вот-вот поднимется в воздух.
Лайонберг позвонил в аэропорт, мечтая услышать хоть что-то, связанное с Рейн, хотя бы — расписание рейсов. «Вылет задерживается», — ответил ему мужской голос, симулируя усердие и деловитость. Вылет состоится после полуночи.
Лайонберг поспешно оделся и выскочил из дому, включив только одну охранную сигнализацию, а не обе, зацепил крылом забор у ворот — на черном крыле автомобиля, с которого он снял фирменный знак и надпись «Лексус», несомненно, останется царапина. Плевать на ободранную краску — он гордился шрамом на боку своего автомобиля, он приносил жертву.
Оказываясь за пределами своей усадьбы, Лайонберг всегда словно попадал на другую планету. Сегодня он гадал, что с ним происходит. Влажный блеск у линии прибоя, сумрак ананасовых рощ, ограда и освещение по периметру Шофилдских казарм, безлюдное шоссе, зеленый светящийся знак «Аэропорт», часы на башне аэровокзала — у него еще есть время.
Отсроченный рейс дал ему шанс. Лайонберг хотел всего-навсего получить тот поцелуй, который не достался ему утром на дорожке возле ворот, хотел напоследок взглянуть на нее и чтобы она тоже увидела его, оценила его подвиг: проехать сорок миль в темноте!
Бадди сидел у ворот, вытянув ноги, сложив руки на выпирающем брюхе и попивая диетическую колу.
— Ты чего тут делаешь, полоумный? — приветствовал он Лайонберга.
— Она свою кепку забыла.
Та самая бейсбольная кепка, которая была на нем при первой встрече, та самая, с которой он содрал лейбл «Плаза».
— Где она?
— В очереди. Садится на самолет.
Завидев Лайонберга, Рейн улыбнулась, не скрывая своей радости, вышла из очереди, наталкиваясь на нетерпеливых пассажиров.
Лайонберг схватил ее за руку, выпалил с решимостью отчаяния:
— Я буду скучать по тебе, милая!
Это он и хотел сказать ей утром, ради этого проехал сорок миль. Неужели она не понимает?
— Я тоже буду скучать.
Он посмотрел ей в глаза. Ему померещилось, будто увидел именно то, чего искал.
— Зачем же тебе уезжать?
— Возвращаюсь домой, — сказала она и легонько коснулась его руки. — Возвращаюсь в свою жизнь.
Как мучительно: у нее где-то там своя жизнь, о которой ему ничего не известно.
— Это тебе, дорогая, — сказал он, протягивая ей бейсбольную кепочку.
Рассмеявшись, девушка примерила ее и поцеловала его в губы, кольнув козырьком в лоб.
— Пора, — вздохнула она.
— Вот сумасбродка, — произнес Бадди, подходя к Лайонбергу. Они стояли тут, словно пожилые супруги, провожающие свою дочь, — одинаковая печаль и восхищение на лицах, одинаковое выражение родительской любви и терпения. Толстый, обрюзгший Бадди в своей футболке мог сойти за самовластную мать семейства, а Лайонберг, маленький, тощий, влюбленный и всепрощающий, был нежным отцом. Они стояли в толпе провожающих, глядя, как Рейн уходит от них. Она скрылась из виду. Лайонбергу было дурно, он хотел поскорее избавиться от Бадди.
— Странно, что мы тут встретились. — Бадди пыхтел, но не отставал от него. — Ты уже сколько лет не высовываешься из своей пещеры с летучими мышами. Загадочный ты человек! — воскликнул он, тыча в Лайонберга пальцем. — Тайны, тайны! Это Ройс Лайонберг! — крикнул он, обращаясь к уборщику, мывшему пол аэропорта. — У него тайны!
Лайонберг медленно вел машину по пустынному шоссе к северному берегу. У него больше не было тайн. Он мечтал оказаться на том самолете вместе с Рейн, лететь с ней домой. Его тронула простота и надежность ее городка, о котором она столько рассказывала. Настоящий дом, какого у него никогда не было. Лайонберг построил себе особняк, но эта девушка родилась, уже имея свой дом, и оставалась в нем доселе. Это совсем другое, это внушает уверенность, безопасность. Такой дом не захочется покидать.
Он вернулся к себе. Желчь подкатила к горлу: теперь он изучал свое жилище глазами Рейн, и оно ему не нравилось — безжизненное какое-то, набито всякой ерундой. Неправильная, эгоистичная жизнь. Впервые он был так разочарован. Все его сокровища и коллекции казались претенциозными, декоративными, лишенными внутреннего смысла. Они утратили ценность.
Изысканный хумидор теперь вызывал отвращение. Достав сигару, он опустился в кресло для чтения, обрезал кончик, закурил. Сигара всегда успокаивала его, доставляла удовольствие, граничившее с блаженством. Выпуская колечки дыма, Лайонберг вспомнил, как он рассвирепел, когда кто-то из гостей погасил окурок в резном блюдце из жадеита — много лет тому назад, когда он еще устраивал вечеринки.
И вдруг он увидел совершенно ясно: все, что люди накапливают с годами — старые картины и утварь, резные камни и слоновую кость, уродливые маски и книги, и ковры, и огромные пожелтевшие китовые зубы, тоже украшенные резьбой, серебряные блюда, и вилки-ложки, и щипцы для сахара, — все эти случайно приобретенные, не подходящие друг к другу предметы, которые якобы имели высокую цену, — все они просто взяты на время из огромного хранилища созданных человечеством артефактов и непременно вернутся в него, будут проданы, оставлены по завещанию, потеряны или украдены. Эти предметы люди берегут, они всегда найдут себе новый дом, попадут к очередному вору или очередному владельцу, вернее, пользователю, временному хранителю, у которого вновь будут отняты. И так — пока их не уничтожат. «Произведения искусства» не имеют собственного назначения, не имеют смысла, если их не берут в руки, не любуются ими.
Будь он писателем, он бы написал об этой печальной истине и тем самым отгородился от нее: ничто на свете человек не вправе назвать своей собственностью — он лишь стражник, слуга, он тешит себя иллюзиями, хранит «свои» вещи, вытирает с них пыль, наводит глянец, боится что-нибудь повредить.
Он позаботился о своем сокровище, сделал завещание, но люди всегда поступают по-своему. Со временем вопреки его последней воле все это распродадут, расточат, растащат.
Все эти вещи заслуживают разве что беглого взгляда — не более того, что уделила им она.
Сигара рассыпалась искрами, раскрошилась — Лайонберг, злорадно смеясь, вдавил ее в белое блюдце из жадеита, втер табачную пыль в изысканную резьбу. Дым поднялся вверх, словно над кадильницей. Лайонберг снял со стены рисунок пешеходного мостика работы Матисса, вскрыл картонную подкладку, вынул бумагу, положил ее на стол, придерживая распластанной левой ладонью, а правой принялся дешевым ластиком стирать линии, из которых состояла центральная секция моста, оставляя на нем отпечаток своей воли, делая мостик непригодным для пешеходов. Он был неистово счастлив, на грани безумия, он отчаянно цеплялся за свое счастье, чувствуя, как оно ускользает и остается лишь печаль.