Двое парней вернулись в свою ешиву сразу же после Лаг-Боймера. Прощаясь, юноши пожелали старикам долголетия и чтобы они помнили слова Торы, которые изучали вместе. Оба ешиботника понимали, что не стоит желать старикам радости от их детей, потому что старики больше не надеются, что при их жизни дети вернутся с покаянием к вере. Такие добрые пожелания будут звучать как насмешка над стариками. Илуй Шлоймеле попросил у них прощения за то, что, возможно, был слишком поспешен, проводя свои уроки. Гиршеле тоже извинился напоследок:
— Не обижайтесь, господа, что не остаемся с вами. Нам самим еще нужен учитель.
Старики что-то бормотали, но их губы так сильно тряслись, что было невозможно разобрать слова. Они с трудом сдерживали слезы, потому что им было стыдно провожать с плачем юных сынов Торы, которых даже их родные матери провожают с радостью. Старики гладили юношей по плечам и молчали. Только их бороды дрожали, как разорванная паутина. И после того, как парни ушли из синагоги, старики все еще продолжали молча стоять вместе у дверей, как слабые птицы, оставшиеся на лугу у реки печальной осенью, когда их сильные собратья уже летят высоко в небе в теплые страны. Потом они расползлись по своим углам и спрятались за большими стендерами.
В заросших волосами ушах дедов еще долго звучал отзвук голосов молодых ученых, читавших вслух Гемору. Солнце снова начало проходить с северо-востока мимо окон южной стены к северо-западу, сияющее и довольное тем, что в Старой синагоге все пока осталось по-прежнему. Надпись «Шавити»
[60], высеченная на мраморной доске над стендером кантора, лучится, отражаясь в сверкающих медных навершиях колонн, ограждающих биму. Печка у западной стены празднично отражает свет белыми эмалированными плитками. Медная кружка для омовения рук у входа светится темно-красным, как закат. Большая ханукальная лампада сверкает холодным серебром, как луна, окруженная туманом. Только старики за стендерами сидят с погасшими глазами. Они стали еще сутулее, бороды — еще седее и жиже, лица — еще морщинистее. На столах остались лежать груды книг, которыми пользовались два илуя. На четырех больших круглых каменных колоннах вокруг бимы остались щербины от ударов «пушек», из которых на Пурим во время чтения Свитка Эстер стреляли уличные мальчишки — разбежавшийся хедер Старой синагоги.
Старики мечтали наполовину наяву, наполовину в дреме. Бывший ребе Ицикла вдруг пробудился в испуге и схватился за бороду. В его заспанный мозг проникла и жужжала там, как муха, глупая мысль: он забыл сказать Ициклу, что, если он и летом зайдет в Старую синагогу, ему будет позволено Девятого ава
[61] бросать колючки и шишки в бороды евреев. «Что мне снится и где я? Мне снятся шишки, и я уже в Девятом ава, когда остается еще почти три недели до Швуэс», — рассердился сам на себя старик, вздохнул и снова заснул, опершись измятой бородой о край стендера.
Другой старик видит в полудреме поросшие мхом надгробия на могилах законоучителя реб Шлоймеле и городского проповедника реб Гиршеле. Над ними растут высокие деревья, и их листья светятся и искрятся, прямо дрожат от богобоязненной радости, вызванной тем, что они удостоились расти на могилах праведников. Старик утешал себя, что и он тоже будет лежать на том же самом кладбище, где лежат эти два великих виленских раввина, и они защитят его, потому что он сидел в той же самой синагоге, где их внуки изучали Тору, и наслаждался их учением.
Третий старик совсем не спал. Он сидел, строго нахмурив брови, и думал, что самое время сделать то, что он уже давно решил для себя: он заранее заплатит аскету из Синагоги Гаона, чтобы тот целый год трижды в день читал по нему кадиш
[62] и каждое утро изучал во упокой его души главу из Мишны. Лучше наемный чтец кадиша, если это честный еврей, пусть даже и чужой, чем кадиш, который читает родной сын, оскверняющий святость субботы.
Учитель Меирки было задремал, но когда проснулся, то не стал сидеть, погруженный в печальные размышления. Он был по своей природе жизнерадостным человеком. Он подошел к медной кружке для омовения рук, собираясь омыть руки и повторить все те фрагменты из Галохи и Агоды, которые изучал с молодыми илуями. При этом он думал, что синагога сделала очень важное доброе дело, приняв замерзших уличных мальчишек, чтобы обогреть и поучить их Торе. Правда, весной эти шалуны разбежались, но Торе они все-таки поучились. Если даже они и забудут сейчас своих учителей, они все-таки вспомнят их, когда пройдет много лет, и станут тосковать по старикам из Старой синагоги.
Двор Лейбы-Лейзера
1
В летний полдень двор Лейбы-Лейзера был ослеплен солнцем и оглашен хлопаньем дверей и криками детей и взрослых. Но в синагоге, располагавшейся в том же самом дворе, было тихо, прохладно, полутемно. Между тесно стоящих скамеек и стендеров на полу застыли тени, делая проходы еще уже. Только солнечный зайчик шаловливо прыгал по жесткой черной раввинской шляпе, лежавшей на восточной скамье. Со шляпы зайчик проказливо перепрыгивал на стендер и пропадал среди страниц раскрытого тома Геморы, как белка с длинным пушистым хвостом исчезает в густой листве. Через минуту солнечный зайчик снова появился и прыгнул на плечо аскета реб Йоэла Вайнтройба, стоявшего перед книжным шкафом и погруженного в чтение.
Реб Йоэл Вайнтройб — человек упитанный, высокий, широкоплечий, с похожим на каменную стену лбом и наполовину облысевшей головой со сдвинутой на затылок ермолкой. В его широкой седой бороде под подбородком еще заметно темно-русое пятно. Плечи немного отведены назад. Книгу он держит в левой руке, правой запихивает себе в рот кусок бороды, а его сощуренные глаза изучают набранный шрифтом Раши
[63] текст. Время от времени он печально что-то бормочет. Потом бормотание тонет в задумчивом молчании, а между насупленными бровями на переносице появляются морщины. Забравшийся было на его плечо солнечный зайчик снова исчез, на этот раз — в складках выцветшей занавеси на орн-койдеше.
По осанке, величавому выражению лица и учености реб Йоэл Вайнтройб мог бы быть раввином в большом городе. Фактически же он не сумел удержаться даже в Заскевичах
[64], крошечном местечке неподалеку от Ошмян. А покинул он это место потому, что ему вообще не понравилось раввинство как таковое.
— Раввин, — вздыхал он, говоря со своей женой, — раввин должен быть в состоянии сказать обо всем, что нельзя: «Нельзя! Это некошерно, недозволено, нечисто!» А у меня не хватает твердости сказать, что столько всего запрещено.