Вот как раз вчера, обедая с Лехой в его любимом «Беликаре», Максим услышал примечательный разговор двух солидных господ за соседним столиком. Один длинно жаловался, что никак не пройдет согласование в Москомимуществе. Все бумаги уже собрали, дело на мази, но вот один чиновник уперся — и ни в какую.
Его собеседник, утирая губы салфеткой, посоветовал:
— Надо было денег дать.
— Так пробовали! Каких только подходов не искали — глухо, как в танке! Не берет, и все тут.
— Как это — не берет? — На лице собеседника отразилось искреннее недоумение. — Совсем? А как же он тогда живет?
«Учительствовать мне пришлось совсем недолго — всего полтора месяца. Я только-только начал осваиваться с новыми обязанностями, стал привыкать к детям, пытался рассказывать им о прошлом интересно и ярко, чтобы разбудить присущее юным стремление к познанию… И — как награда мне! — порой мелькала в глазах моих учеников та божественная искра, что когда-то привела меня к поискам Золотого города.
Но, видно, не судьба… Помешал арест».
В ту ночь их разбудил стук в дверь — грубый, настойчивый… Александр натянул брюки и пошел открывать, недоумевая про себя, что понадобилось этим людям среди ночи, — и тут же отступил, увидев людей в форме.
— Гражданин Сабуров? Вы арестованы!
— Я? За что?
Вырванный из сна, из тепла постели, он щурится на свет и, кажется, не вполне еще понимает, что происходит. Шинели и картузы кажутся мороком, пришельцами из дурного сна.
Первая мысль была — почему? Неужто все-таки дознались про комиссара Кривцова? А если так, то почему только теперь пришли за ним, чего ждали столько времени? Или Костя Звягинцев из мофективной секции после того приснопамятного разговора в ресторане побежал в ЧК из страха, что он донесет на него первым? Глупый, вот глупый…
— Там узнаете!
Грязные сапоги топочут по половицам, чужие, недобрые руки роются в вещах. Конни заметалась по комнате, собирая белье, какую-то еду, мыло, полотенце… Александр навсегда запомнил ее взгляд — отчаянный, молящий, когда в последний раз она прижалась к нему, и все никак не могла расцепить объятия, словно хотела слиться с ним, срастись всей плотью и кровью.
А шинели и картузы торопят:
— Эй вы, там! Поживее, гражданка! А то ведь и вас оформить недолго. Мешаете…
Конни будто и не слышала ничего, только прижалась еще теснее. Александр испуганно отстранился от нее. А вдруг и правда арестуют вместе с ним? Это было бы и вовсе ужасно… Он взял ее за подбородок, осторожно и нежно, как маленькой, отер слезы, беспрерывно катящиеся по щекам, посмотрел в глаза — огромные, наполненные ужасом, почти безумные — и очень медленно, строго произнес:
— Я вернусь! Что бы ни было, я вернусь, не бойся. Ты только береги себя. Поняла?
Конни покорно закивала. Он в последний раз поцеловал ее в губы (мягкие, розовые, сейчас они казались почти неживыми), закинул походный мешок за спину и вышел между конвоирами — один спереди, один сзади.
Машины у подъезда не было. Александр даже чуть усмехнулся про себя — видать, невелика сошка эти двое, что пришли его арестовывать сейчас… Улицы по ночному времени были совершенно пусты, безлюдны, даже извозчиков нигде не видно, и пришлось идти пешком по мерзлым лужам, чуть подернутым тонким ледком.
Александр шагал, придерживая лямки вещмешка за плечами, ежился от порывов холодного ветра, прохватывающего до самых костей. Тупое, мертвящее оцепенение охватило его. Даже самому было странно немного. Вот пришли ночью чужие люди, вырвали из привычной жизни, и он идет покорно, куда ведут, словно баран на бойню, и даже не пытается протестовать, выражать свое негодование… Бежать, наконец!
Но воля его была уже парализована, словно у петуха, которому, как в известном опыте, «причертили» голову. Просто так пригнуть — бьется, вырывается птица, а провести черту мелом через клюв и дальше, по столу — сидит смирно, будто держит что-то… Мелькала еще слабенькая, робкая надежда — может, не все еще потеряно?
Ворота распахнулись, и черное нутро Лубянки поглотило его, словно вечно голодная пасть древнего чудовища, не ведающего ни сытости, ни покоя.
В камеру-одиночку запихнули человек десять и все время кого-то дергали на допросы, иногда кричали «с вещами!» и отпускали, иногда выводили молча — и расстреливали тут же, во дворе, прямо под окнами.
А его почему-то все не вызывали и не вызывали. Он постепенно потерял счет дням и ночам, проведенным среди плотно спрессованных чужих тел, в духоте и зловонии. Спать приходилось по очереди, потому что не улежаться всем на грязном асфальтовом полу, и, когда приносили обед — жидкую баланду в железной миске, — Александр, как и все его товарищи по несчастью, быстро съедал отвратительное варево и только усилием воли удерживался от того, чтобы миску эту не вылизывать, как собака.
Все же он старался не терять надежды. Ведь должен когда-то состояться суд! По крайности, хоть там станет понятно, в чем именно его обвиняют… Для себя Александр решил: держаться твердо, ни в чем не признаваться, а там — пусть хоть на куски режут. Доказательств против него нет, а значит — вся надежда только на себя.
Он представлял себе, как войдет в зал, независимо и гордо, как умно и тонко будет парировать все обвинения, так что абсурдными и глупыми будут они казаться любому разумному человеку, и не будет у судей другого выбора, кроме как отпустить его и оправдать. Он даже целую речь сочинил — куда там знаменитому адвокату Плеваке! Даже папенька бы гордился, наверное.
Как говаривал кто-то из мудрых, к счастью или к несчастью, все имеет свой конец. Дошла очередь и до него. Промозглым и ветреным осенним днем, когда даже солнце, кажется, ленится выходить, в камеру заглянул веснушчатый круглолицый надзиратель:
— Сабуров! Выходи с вещами!
В первый момент Александр вздрогнул от неожиданности. Глухо стукнуло сердце — ну вот, свершилось… Он ждал чего угодно — расстрела или освобождения, судебного разбирательства или допроса «с пристрастием», а вышла какая-то скучная и нелепая канцелярская суета.
Сначала его долго вели куда-то по бесконечным серым коридорам. Он шел, зачем-то считая шаги (оказалось тысяча триста сорок два, это врезалось в память накрепко), и гадал — что-то будет? Пока, наконец, не оказался в тесной комнатушке, выкрашенной в противный тускло-зеленый цвет. Слева и справа громоздились стеллажи, заваленные картонными папками, пахло пылью и мышами, и, кажется, даже дневной свет из зарешеченного окошка под потолком не доходил сюда, терялся, рассеивался в сером сумраке. За столом, непонятно как втиснутым в узкое пространство, сидел полный и апатичный человек лет тридцати пяти в гимнастерке с расстегнутым воротом, галифе и начищенных сапогах с лицом, похожим на сильно помятую нестираную наволочку.
— Арестованный Сабуров доставлен! — гаркнул надзиратель.
Хозяин кабинета окинул его равнодушным взглядом, вытащил тонкую картонную папку из стопки справа от себя и положил перед Александром какую-то бледно отпечатанную на машинке бумагу: