Вдалеке поджидала она.
Ингрид в шлеме и высоких сапогах сидела верхом на жеребце андалузской породы. В головокружительной небесной высоте, расправив крылья, над андалузцем парил орел. В наушниках гремело безумство музыки, а она подняла жеребца в галоп и помчалась в мою сторону. Мускулистые руки, длинные волосы, заплетенные в косу, бедра, стиснувшие жеребца, — и сверканье моря у подножья гор.
Вначале я наблюдала отстраненно, как из окна поезда, откуда виден исчезающий пейзаж, но по мере ее приближения отметила, как стремительно она летит. Я знала, что Ингрид, поступает ли она рисково или расчетливо, все делает в полную силу. Просто не все у нее хорошо кончается. Она обезглавила родную сестру, а теперь нацелилась на меня.
Я рухнула ничком, как подкошенная, и накрыла голову руками. Кровь темной рекой билась и пульсировала во всем теле; в ушах отдавался стук копыт. Солнце закрыла тень — это через меня перепрыгнул андалузец. Меня обдало его яростным, диким жаром, а сердце молотом застучало в нагретую землю.
Ингрид, высоко сидящая на своем королевском жеребце, слилась с небом. Мои наушники и айпод комом застряли среди раскаленных солнцем камней и чертополоха, но музыка не смолкала. Ее мощь и размах превратились в капель жестяных звуков, сливавшихся с громким ржанием андалузца и робкими криками невидимых обитателей пустыни.
— Зоффи, что ты разлеглась на земле, как ковбой?
Ингрид натягивала поводья. Тут я поняла, что остановилась она довольно далеко. А я-то с перепугу рухнула в пыль и колючки, но наушники сорвала с головы сама.
— Неужели ты подумала, что я действительно через тебя перепрыгну?
Я смотрела в вековечные черно-стеклянные глаза андалузца, а Ингрид кричала поверх его головы:
— По-твоему, я убийца, Зоффи?
А ведь я и вправду подумала, что она переломает мне кости, гарцуя на жеребце Леонардо.
Должно быть, при падении я ободрала коленки, потому что, поднявшись на ноги, увидела дыры на джинсах.
Через колючки и камни я похромала к жеребцу.
— Совсем крест на мне поставила, Зоффи?
— Нет.
— Тогда давай сюда рубаху.
Привстав на цыпочки, я стащила через голову мокрую от пота рубашку и повесила ее на вытянутую руку Ингрид.
Солнце сразу обожгло мне плечи.
— Зачем тебе моя рубашка?
Ингрид удержала меня за руку и привлекла к себе.
— Я сделала тебе подарок, но ты мне ничем не ответила. А вышивать по шелку очень трудно. Сплошное мучение. Материя ускользает. Твое имя вышито нитью «августовская голубая».
Управляясь с поводьями, она не отпускала и мою руку, словно беспокоилась, как бы я тоже не ускользнула.
Я нарушила правила обмена. Она дала, я взяла, но не отдарила.
Такой подарок, как любовь, бесплатным не бывает.
«Августовская голубая».
Голубой — это мой страх оскудения, падения и наваждения; голубой — это еще и августовский небосвод в Альмерии. У Ингрид шлем сполз на глаза. Голубой — это еще цвет ее слез и жажды жить сразу во всех измерениях между забвением и запоминанием.
Отпустив мою руку, она дала андалузцу шенкеля.
Я смотрела, как она поправляет шлем и скрывается в облаке пыли, прижав седлом мою рубашку. А потом я надела извлеченные из колючек наушники, достала бутылку почти горячей воды и выпила залпом.
Под полуденным солнцем начался мой долгий путь домой: в лифчике и разодранных джинсах, в пропотевших кроссовках, с айподом в заднем кармане, в наушниках, снова прилипших к ушам. Глядя на раскинувшееся внизу море с медузами, которые плавают столь причудливым способом, я ощущала полноту жизни.
Под крики птиц пустыни я подумала, что на такой дар, как запретное влечение ко мне Ингрид, едва ли смогу когда-нибудь ответить своим подарком. Даже отдав последнюю рубаху.
Я влюблена в Ингрид Бауэр, а она влюблена в меня.
Любить такую, как она, небезопасно, но я готова рискнуть.
Да, одни вещи ширятся, другие ужимаются. Любовь ширится и становится опаснее. Гаджеты ужимаются; человеческое тело ширится, и мои джинсы с заниженной талией впиваются мне в бедра, которые стали округлыми и бронзовыми после месяца ежедневного плаванья, но почему-то нависают сверху над поясом, не рассчитанным на бедра. Я вытекаю через край, словно кофе из бумажного стаканчика. Может, попробовать все-таки ужаться? А достаточно ли места на Земле, чтобы меня стало меньше?
Клубы черного дыма растаяли в небе.
Спустившись, наконец, по горной тропе, ведущей к пляжу, я ушла от себя далеко, как никогда прежде, далеко-далеко от всех узнаваемых примет.
Плоть, жажда, страсть, пыль, кровь, растрескавшиеся губы, стертые пятки, ободранные колени, синяки на бедрах, — все это была я, но какое счастье, что я не присела на диван и не укрылась одеялом, чтобы подремать с престарелым мужчиной под боком и с младенцем на коленях.
Выход на прогулку
Еще на подходе к пляжу я увидела лодку, возвращавшуюся на веслах к берегу. Лодка эта, под названием «Анхелита», хранилась в саду перед домом с аркой пустынного жасмина. Мускулистый сын рыбака повязал кожаный шейный шнурок себе на правый бицепс и направлялся домой с уловом — двумя блестящими, серебряными меч-рыбами. Почти метровой величины, да еще с длинными мечами, они покоились на дне лодки, как воины. Двое братьев паренька зашли в воду, чтобы помочь ему вытащить лодку на берег, но она оказалась слишком тяжелой, и они запросили помощи. Как была, в джинсах и лифчике, я бросила рюкзак на песок и присоединилась к ним, перехватила веревку и стала тянуть лодку на сушу. Сын рыбака достал тяжелый тесак и принялся отрезать меч. Лишив голубоглазую серебряную рыбину меча, он запустил его, как матадор запускает ухо быка, в толпу зрителей. Меч упал к моим ногам, и тут я вспомнила, как мама требовала отсечь ей ступни хирургическим ножом.
Я зашла в воду до пупка (это самый первый человеческий шрам) и поймала себя на том, что плачу. Матери в конце концов удалось меня сломать. Опустившись на колени в море, я закрыла лицо ладонями, как поступала в детстве, когда хотела, чтобы никто меня не видел. Ни одна живая душа. Мне хотелось стать невидимой и непонятой. А надумай кто-нибудь поинтересоваться, я бы не знала, с чего начать и чем закончить. Прошло немного времени; я повернулась, чтобы вглядеться в расщелину между двумя скалами, и вдруг увидела ее.
Я увидела Ее.
Вдоль пляжа шла женщина шестидесяти четырех лет, в платье с подсолнухами на юбке. В левой руке она держала шляпу. Да, это была она — и она шла. Я подумала, что в пустыне я перегрелась на солнце и теперь мне мерещится — то ли это галлюцинация, то ли видение, а может, давнее желание. Она не замечала никого вокруг, а меня просто не видела. Я собралась побежать за ней, за моей мамой, броситься ей на шею, но вид у нее был такой, словно на этой прогулке по пляжу ее вполне устраивало собственное общество. В ней сквозила решимость той, которая мысленно борется с чем-то невероятным, тянется к тому, чего не может ухватить. Чтобы остаться незамеченной, у меня был единственный путь — назад в море. Я вновь зашлепала по воде, пустилась вплавь и на этот раз заплыла далеко, спиной к ее бойким ногам. Когда же я все-таки обернулась, Роза Папастергиадис прогуливалась как прежде. Женщина на грани преклонного возраста, в милом платье и шляпке, гуляла босиком по пляжу.